Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г

Произведения Игра в бисер  Скачать книгу
25
Размер шрифта:

успокоительную атмосферу и не воспользоваться представившейся возможностью вернуться к нормальной жизни. Правда, за несколько недель пребывания в Вальдцеле Петр успел изрядно надоесть Магистру, который, создавая видимость постоянно контролируемой занятости для него, поручил ему записать последние музыкальные упражнения и уроки своего учителя и попутно велел давать ему мелкие, вспомогательные работы в Архиве. Его специально просили, если время ему позволяет, оказать помощь Архиву, сейчас там скопилось якобы много работы и не хватает людей – одним словом, сбившегося с пути вернули на правильную стезю. Лишь после того, как он успокоился и стал выказывать явную готовность к повиновению, Кнехт начал проводить с ним краткие воспитательные беседы, дабы заставить его окончательно отказаться от безумной мысли, что фетишизация усопшего есть святое и допустимое в Касталии дело. Но так как Петр все же не мог без страха думать о возвращении в Монпор ему предложили, когда он по видимости вполне исцелился, место помощника учителя музыки в одной из младших школ элиты, где он вполне достойно себя вел.
       Можно было бы привести еще немало примеров успешного вмешательства Кнехта в дело воспитания и врачевания душ, перечислить немало юных студентов, которых он мягкой властью своей индивидуальности так же отвоевал для жизни в истинно касталийском духе, как его самого в свое время завоевал Magister musicae. Все эти примеры показывают нам Магистра Игры не как раздвоенную личность, нет, они свидетельствуют о здоровье и равновесии. Нам только кажется, что любовное попечение почтенного Магистра о людях с неустойчивым нравом, подверженных соблазнам, вроде Петра или Тегуляриуса, указывают на его чрезвычайную бдительность и отзывчивость к подобным заболеваниям касталийцев и предрасположению к ним, на не ослабевающее ни на миг, с первой минуты «пробуждения», и всегда неусыпное внимание Кнехта к проблемам и опасностям, заложенным в самой касталийской жизни. Его проницательной и мужественной натуре была чужда мысль – не замечать этих опасностей из легкомыслия или ради удобства, как это делало большинство его сограждан, и он никогда не придерживался тактики многих своих сотоварищей по Коллегии, которые знали об этих опасностях, но закрывали на них глаза. Он видел и понимал их, или, по крайней мере, некоторые, а основательное знание ранней истории Касталии заставляло его смотреть на жизнь среди этих опасностей как на борьбу, и он принимал и любил эту жизнь такой, какая она есть, между тем как многие касталийцы видели в своем сообществе и жизни только идиллию. Из трудов отца Иакова о бенедиктинском Ордене он составил себе представление, что Орден – это боевое содружество, а благочестие – воинствующий дух. «Нет, – заметил он однажды, – рыцарской и достойной жизни без знания о дьяволах и демонах и без непрестанной борьбы с ними».
       Открытая дружба между людьми, стоящими на самых высоких ступенях иерархии, – весьма редкое явление, поэтому нас нисколько не удивляет, что у Кнехта в первые годы магистерства не было дружественных отношений ни с кем из его коллег. Он испытывал теплую симпатию к филологу-классику из Койпергейма и глубокое уважение к Верховной Коллегии в целом, но в этой сфере все личное и частное было до такой степени выключено и объективировано, что за пределами совместной работы вряд ли существовала возможность более тесного сближения и дружбы. Но и это ему пришлось еще испытать.
       Мы не имеем доступа к секретному архиву Воспитательной Коллегии; о позиции и поведении Кнехта на ее заседаниях и при голосовании нам известно лишь то, о чем можно сделать вывод из его случайных высказываний перед друзьями. В первые годы своего магистерства он не то чтобы всегда хранил молчание, но редко выступал с речами, разве только в тех случаях, когда сам был инициатором и вносил запросы. Доказано лишь одно: что он с поразительной быстротой усвоил традиционный тон обхождения, царивший на вершинах нашей иерархии, и с изяществом, богатой выдумкой и вкусом к игре пользовался этими формами. Как известно, верхушка нашей иерархии, Магистры и члены руководства Ордена, в общении друг с другом тщательно соблюдают определенный церемониал, но, мало того, существует у них, бог весть с каких пор, склонность, а может быть, и тайное предписание или правило игры, тем строже держаться в рамках самой утонченной вежливости, чем сильней расхождения в мнениях и чем важнее спорные вопросы, о которых идет речь. Предполагалось, что эта имеющая давние истоки вежливость, наряду с присущими ей прочими функциями, несет в первую очередь функции защитной меры: изысканно вежливый тон дебатов не только предохранял спорящих от чрезмерно страстного увлечения и помогал сохранять полное самообладание, но, кроме того, защищал достоинство Ордена и Коллегий, облачая его в мантию церемониала и в покровы святости, так что в этой столь часто высмеиваемой студентами утрированной вежливости было зерно здравого смысла. Предшественник Кнехта, Магистр Томас фон дер Траве62, особенно изумлял всех этим искусством. Кнехта нельзя назвать его прямым последователем, еще менее – его подражателем, он скорей был учеником китайцев, его куртуазные манеры были менее изощренными и ироничными. Но и он среди своих коллег пользовался славой человека, которого никто не мог превзойти в вежливости.
       БЕСЕДА
       Итак, мы достигли в рассказе той точки, когда все наше внимание должно сосредоточиться на переменах, происшедших в жизни Магистра в последние годы: в итоге их Магистр Кнехт покинул свой пост и Провинцию, перешагнул в иную жизненную сферу, где он и встретил свой конец. Невзирая на то, что до самого своего ухода из Вальдцеля он с примерным усердием выполнял свои обязанности и до последнего дня пользовался любовью и уважением своих учеников и коллег, мы с этой минуты отказываемся продолжать рассказ о его дальнейшей деятельности в должности Магистра, ибо видим уже, что он в глубине души пресытился ею и весь обратился к иным целям. Он перерос круг тех возможностей, которые занимаемый им пост давал для приложения его сил, дошел до грани, когда великие натуры сходят с пути традиций и покорного подчинения и, доверяя высшей, неизреченной власти, с полной ответственностью вступают на новый путь, никем не предуказанный, никем не проторенный. Когда он это осознал, он стал тщательно изучать и трезво оценивать свое положение и возможности его изменить. В неслыханно молодом возрасте он достиг таких высот, о каких только мог мечтать одаренный и честолюбивый касталиец, и достиг он их не благодаря честолюбию или особым проискам, а ничего не домогаясь, не подлаживаясь ни к кому, почти против своей воли, ибо незаметная, независимая, не скованная должностными обязанностями жизнь ученого больше отвечала бы его собственным желаниям. Он далеко не одинаково ценил высокие блага и полномочия, ставшие его уделом, а иные отличия или признаки власти, связанные с его саном, очень скоро ему наскучили. Особенно обременительны ему казались его обязанности в Верховной Коллегии, что не мешало ему относится, к ним с величайшей добросовестностью. Даже самая непосредственная, самая своеобразная, единственно на него возложенная задача – подготовка и отбор достойнейших адептов Игры, – хотя временами и приносила ему большую радость и хотя избранники его гордились своим ментором, постепенно становилась для него не столько удовольствием, сколько обузой. Больше всего радости и удовлетворения доставляли ему преподавание и воспитание, причем он убедился на опыте, что и радость и успех были тем больше, чем моложе были его ученики. Он воспринимал как лишение и жертву то обстоятельство, что его должность принуждала его к общению не с детьми и подростками, а исключительно с юношами и взрослыми. Но постепенно, за годы магистерства, накопились у него и другие соображения, наблюдения и догадки, заставившие его критически взглянуть на собственную деятельность и на кое-какие явления жизни в Вальдцеле, а также убедиться в том, что деятельность его на посту Магистра тормозит развитие его самых лучших и богатых творческих сил. Кое-что об этом известно любому из нас, а кое о чем можно лишь строить догадки. Вопрос о том, был ли Магистр Кнехт по существу прав в стремлении освободиться от тягот своего поста, в желании посвятить себя менее заметной, но зато более плодотворной работе, в своей критике положения дел в Касталии, вопрос о том, следует ли его рассматривать как предтечу и смелого борца или, напротив, как некоего мятежника и даже дезертира, – эти вопросы мы затрагивать не беремся, ибо они обсуждались более чем достаточно; спор об этом на долгое время разделил Вальдцель, да и всю Провинцию, на два лагеря и все еще не окончательно заглох. Признавая себя благодарными почитателями великого Магистра, мы все же не будем выражать свое мнение по этому поводу: высказывания и суждения о личности и жизни Иозефа Кнехта, рожденные тем спором, еще будут обобщены. Мы не намерены ни судить, ни обращать кого-либо, мы хотим лишь с наибольшей достоверностью поведать историю конца нашего глубокочтимого Магистра. Это, собственно, даже не совсем история, мы скорей назвали бы ее легендой, отчетом, составленным на основе подлинных сообщений и просто слухов, в том виде, в каком они, стекаясь из чистых и мутных источников, обращаются среди нас, младших обитателей Провинции.
       Иозефа Кнехта уже занимали мысли о путях его освобождения, когда перед ним нежданно предстал некогда такой знакомый, но теперь наполовину забытый друг юношеских лет – Плинио Дезиньори. Этот вольнослушатель Вальдцеля, отпрыск старинной фамилии, имевшей заслуги перед Провинцией, который стяжал известность как депутат и публицист, однажды совершенно непредвиденно явился в Верховную Коллегию по делам службы. Как это делалось каждые два года, была вновь избрана правительственная комиссия для ревизии касталийского бюджета, и Дезиньори стал одним из членов этой комиссии. Когда он впервые выступил в этой роли на заседании правления Ордена в Хирсланде, Магистр Игры тоже находился там; встреча произвела на него сильное впечатление и не осталась без последствий, кое- что мы знаем об этом от Тегуляриуса, а также от самого Дезиньори, каковой в эту не совсем ясную для нас пору своей жизни опять стал другом и поверенным Кнехта. Первая встреча после длившегося десятилетиями забвения произошла, когда докладчик, как обычно, представил Магистрам господ из вновь образованной комиссии. Услышав имя Дезиньори, наш Магистр был поражен и даже пристыжен, что не узнал с первого взгляда товарища своей юности. Отбросив официальные церемонии и формальные приветствия, он дружески протянул Дезиньори руку и внимательно взглянул ему в лицо, пытаясь доискаться, какие перемены помешали ему узнать старого друга. Во время заседания взор его часто останавливался на столь знакомом некогда лице. Между тем Дезиньори обратился к нему на «вы» и назвал его Магистерским титулом, и Кнехту пришлось дважды просить называть его по-прежнему и опять перейти на «ты», прежде чем Дезиньори на это решился. Кнехт помнил Плинио темпераментным и веселым, общительным и блестящим юношей, это был успевающий ученик и вместе с тем светский молодой человек, который чувствовал свое превосходство над далекими от жизни касталийцами и порой забавлялся тем, что вызывал их на споры. Некоторое тщеславие было ему, пожалуй, не чуждо, но характер он имел открытый, не мелочный, и большинству своих сверстников казался занятным, обаятельными и любезным, а кое-кого даже ослеплял своей красивой внешностью, уверенностью манер и ароматом чего-то неведомого, который исходил от этого пришельца из другого мира. Многие годы спустя, уже к концу своего студенчества, Кнехт встретился с Дезиньори снова, и тот показался ему плоским, огрубелым, полностью лишенным прежнего обаяния, словом, разочаровал его. Они расстались смущенно и холодно. Теперь Дезиньори опять явился ему совсем другим. Прежде всего, он уже простился с молодостью, утратил или подавил в себе прежнюю живость, тягу к общению, спорам, обмену мыслями, свой энергичный, увлекающийся и такой открытый нрав. То, что при встрече со своим давнишним другом он умышленно не привлек к себе внимания Магистра, не поздоровался первым, а когда их представили, только нехотя, лишь после сердечных уговоров обратился к нему на «ты» – все его поведение, взгляд, манера говорить, черты его лица и жесты свидетельствовали о том, что на смену былому задору, открытости, окрыленности пришли сдержанность или подавленность, известная замкнутость и самообуздание, нечто похожее на судорожную покорность, а возможно, просто усталость. Потонуло и угасло юношеское очарование, но вместе с ним и черты поверхностной и чересчур навязчивой светскости – их тоже не стало. Изменился весь облик этого человека, его лицо казалось теперь более четко очерченным и отчасти опустошенным, отчасти облагороженным написанным на нем страданием. И пока Магистр следил за переговорами, внимание его все время было приковано к этому лицу, и он не переставал гадать, какого рода страдание могло до такой степени завладеть этим темпераментным, красивым и жизнерадостным человеком и оставить такой след. Это было какое-то чуждое, незнакомое Кнехту страдание, и чем больше он размышлял о причинах его, тем большая приязнь и сочувствие притягивали его к страдальцу, и в этом сочувствии, в этой любви ему слышался тихий внутренний голос, подсказывавший, что он в долгу перед своим печальным другом и должен что-то исправить. Предположив и тотчас же откинув возможные причины грусти Плинио, он затем подумал: страдание на этом лице – не низменного происхождения, но благородное и, возможно, трагическое страдание, выражение у него такие, какого никогда не встретишь в Касталии; он вспомнил, что он уже видывал такое выражение, не на лицах касталийцев, а только у людей мирских, но никогда еще оно не было столь волнующим и столь притягательным, как у Плинио. Кнехту случалось видеть подобное выражение на портретах людей прошлого, ученых или художников, на чьих лицах лежал трогательный, не то болезненный, не то роковой отпечаток грусти, одиночества и беспомощности. Магистр, с его тонким художественным чутьем к тайнам выразительности, с его острой отзывчивостью прирожденного воспитателя к особенностям характера, уже давно приобрел некоторый опыт в физиогномике, которому он, не превращая его в систему, инстинктивно доверял; так он различал специфически касталийский и специфически мирской смех, улыбку и веселость, и точно так же специфически мирские страдания или печаль. И вот эта-то мирская грусть, казалось, проступала теперь на лице Дезиньори, причем столь сильная и яркая, словно лицо это должно было воплотить и сделать зримыми тайные муки и страдания многих людей. Лицо это испугало, потрясло Кнехта. Ему казалось знаменательным не только то, что мир прислал сюда именно его утраченного друга и что Плинио и Иозеф, как бывало в ученических словопрениях, теперь и в самом деле достойно представляли один – мирскую жизнь, другой – Орден; еще более важным и символическим казалось ему, что в лице этого одинокого и омраченного печалью человека мир на сей раз прислал в Касталию не свою улыбку, не свою жажду жизни, не радостное сознание власти, не грубость, а наоборот, свое горе и страдание. И это опять пробудило в нем новые мысли, и он отнюдь не порицал Дезиньори за то, что тот скорее избегал, чем искал Магистра, и только постепенно, как бы превозмогая трудные препятствия, приближался к нему и раскрывался перед ним. Впрочем – и это, разумеется, помогло Кнехту – его школьный товарищ, сам воспитанник Касталии, оказался не придирчивым, раздражительным, а то и вовсе недоброжелательным членом, какие иногда попадались в столь важной для Касталии комиссии, а принадлежал к почитателям Ордена и покровителям Провинции, которой мог оказать кое-какие услуги. Правда, от участия в Игре он уже много лет как отказался.
       У нас нет возможности подробно рассказать, каким путем Магистр мало-помалу вернул себе доверие друга; каждый из нас, зная его спокойный и светлый нрав, его ласковую учтивость, мог бы объяснить это себе по-своему. Магистр упорно добивался дружбы Плинио, а кто мог долго устоять перед Кнехтом, если тот чего-нибудь сильно желал?
       Наконец, через несколько месяцев после их первой встречи в Коллегии, Дезиньори, в ответ на неоднократные приглашения Магистра, согласился посетить Вальдцель, и однажды осенью, в облачный, ветреный день, они вдвоем отправились на прогулку по тем местам, где протекали их школьные годы и годы дружбы, – по полям, то залитым солнцем, то лежащим в тени; Кнехт был ровен и весел, а его спутник и гость – молчалив и беспокоен; как и окрестные поля, по которым попеременно пробегали солнце и тени, он судорожно переходил от радости встречи к печали отчуждения. Невдалеке от селения они вышли из экипажа и пошли пешком по знакомым дорогам, где гуляли когда-то вместе, будучи школьниками; они вспоминали некоторых товарищей, учителей, отдельные тогдашние свои беседы. Дезиньори весь день прогостил у Кнехта и тот позволил ему, как обещал, быть свидетелем всех его распоряжений и работ этого дня. К вечеру – гость собирался на следующее утро рано уезжать – они сидели вдвоем у Кнехта в гостиной, вновь связанные почти такой же близкой дружбой, как бывало прежде. День, когда он час за часом мог наблюдать работу Магистра, произвел на гостя сильное впечатление. В тот вечер между ними произошла беседа, которую Дезиньори, вернувшись домой, тотчас же записал. Хотя в этой записи содержатся некоторые подробности, не имеющие особого значения, и иному читателю не понравится, что ими прерывается нить нашего стройного повествования, мы все же намерены передать здесь эту беседу в том виде, как она была записана.
       – Так много мне хотелось тебе показать, – начал Магистр, – да вот, не удалось. Например, мой прекрасный сад… – ты еще помнишь магистерский сад и посадки Магистра Томаса? – да и многое другое. Надеюсь, мы еще найдем для этого подходящий часок. Все же со вчерашнего дня ты смог освежить кое-какие воспоминания и получить представление о роде моих обязанностей и о моей повседневной жизни.
       – Я благодарен тебе за это, – ответил Плинио. – Я только сегодня вновь начал понимать, что, собственно, представляет собой ваша Провинция и какие удивительные и великие тайны она хранит в себе, хотя все эти годы разлуки я гораздо больше думал о вас, чем ты, быть может, полагаешь. Ты позволил мне сегодня заглянуть в твою жизнь и работу, Иозеф, и я надеюсь, не в последний раз; мы еще часто будем беседовать с тобой обо всем, что я здесь видел и о чем я пока еще не в состоянии судить. С другой стороны, я чувствую, что твое доверие обязывает также и меня; я знаю, что моя замкнутость должна была показаться тебе странной. Что ж, и ты меня как-нибудь посетишь и увидишь, чем я живу. Сегодня я могу тебе поведать лишь очень немногое, ровно столько, сколько надо, чтоб ты мог опять составить суждение обо мне, да и мне такая исповедь принесет некоторое облегчение, хотя будет для меня отчасти наказанием и позором.
       Ты знаешь, что я происхожу из патрицианской семьи, имеющей заслуги перед страной и сохраняющей дружеские отношения с вашей Провинцией, из консервативной семьи помещиков и высших чиновников. Видишь, уже эта простая фраза образует пропасть между тобой и мной! Я говорю «семья» и имею в виду нечто обыкновенное, само собой разумеющееся и односмысленное, но так ли это? У вас, в вашей Провинции, есть Орден, иерархия, но семьи у вас нет, вы и не знаете, что такое семья, кровное родство и происхождение, вы не имеете понятия о скрытом и огромном очаровании и мощи того, что называется семьей. Так вот, то же самое относится, в сущности, к большинству слов и понятий, в которых выражается наша жизнь: те из них, что для нас важны, для вас большей частью лишены значения, многие вам просто непонятны, а другие имеют совсем иной смысл, чем у нас. И поди тут объяснись друг с другом! Знаешь, когда ты мне что-нибудь говоришь, мне кажется, что передо мной иностранец; правда, иностранец, чей язык я в юности изучал и даже владел им, так что большинство слов я понимаю. Но у тебя это совсем не так: когда я обращаюсь к тебе, ты слышишь язык, выражения которого знакомы тебе лишь наполовину, а оттенки и тонкости и вовсе неведомы; ты слышишь рассказы о жизни людей, о форме существования, тебе далекой; в основном, эти истории, если они даже занимают тебя, остаются тебе полностью или наполовину непонятными. Вспомни наши бесконечные словесные поединки и разговоры в школьные годы; с моей стороны это было не что иное, как попытка, одна из многих, привести в согласие мир и язык Провинции с моим миром и языком. Ты был самым отзывчивым, самым доброжелательным и честным из всех, в отношении кого я такие попытки предпринимал, ты храбро отстаивал права Касталии, но не оставался равнодушным и к моему, другому миру, и к его правам, во всяком случае, ты его не презирал. Тогда мы сошлись довольно близко. Но к этому мы еще вернемся.
       Он помолчал с минуту, задумавшись, и Кнехт осторожно сказал:
       – Не так уж плохо обстоит дело с взаимопониманием. Конечно, два народа и два языка никогда не смогут так глубоко понять друг друга, как два человека, принадлежащие к одной нации и говорящие на одном языке. Но это не причина, чтобы отказываться от взаимопонимания и общения. Между соплеменниками тоже существуют свои преграды, мешающие друг друга понять, – преграды образования, воспитания, одаренности, индивидуальности. Можно утверждать, что любой человек на земле принципиально способен дружески разговаривать с любым другим и понимать любого другого человека, и можно, наоборот, утверждать, что на свете вообще не существует двух людей, между которыми возможно полное, безраздельное, близкое общение и взаимопонимание, – и то и другое будет одинаково верно. Это инь и ян, день и ночь, и оба правы, и то и другое надо порой вспоминать, и я отчасти признаю твою правоту; ведь и я, разумеется, не думаю, что мы оба когда-либо до конца постигнем друг друга. Но будь ты и впрямь европейцем, а я китайцем, говори мы на разных языках, мы и тогда, при наличии доброй воли, могли бы очень многое поведать друг другу и сверх того очень многое угадать и почувствовать. Во всяком случае, мы попытаемся это сделать. Дезиньори кивнул и продолжал: – Я хочу сначала рассказать тебе то немногое, что необходимо знать, дабы ты получил некоторое понятие о моем положении. Итак, прежде всего – семья, высшая сила в жизни молодого человека, независимо от того, признает он ее или нет. Я ладил со своей семьей, пока был вольнослушателем вашей элитарной школы. Весь год мне привольно жилось у вас, на каникулах, дома, со мной носились и баловали меня как единственного сына. Мать я любил нежной, даже страстной любовью, и единственно разлука с нею причиняла мне боль при каждом отъезде из дому. С отцом меня связывали более прохладные, но вполне дружеские отношения, по крайней мере, в детские и юношеские годы, когда я учился у вас; он был исконным почитателем Касталии и гордился тем, что я воспитываюсь в элитарной школе и приобщен к столь возвышенному занятию, как Игра в бисер. В моем пребывании у родителей во время каникул всегда была приподнятость и праздничность, моя семья и я сам видели друг друга, так сказать, только в парадных одеждах. Порой, уезжая домой на каникулы, я жалел вас, остающихся, лишенных подобного счастья. Мне незачем много распространяться о том времени, ты меня знал тогда лучше, чем кто-либо другой. Я был почти касталийцем, только немного чувственнее, грубее и поверхностнее, но я был окрылен и полон счастливого задора и энтузиазма. То была счастливейшая пора моей жизни, о чем я тогда, конечно, не подозревал, ибо в те годы, когда я жил в Вальдцеле, я мнил, что счастье и расцвет всей моей жизни начнутся лишь после того, как, окончив вашу школу, я вернусь домой и, вооружившись обретенным у вас превосходством, завоюю широкий мир. Вместо этого после нашей разлуки с тобой в жизни моей начался разлад, длящийся по сей день; я вступил в борьбу, из которой я, увы, не вышел победителем. Ибо на сей раз родина, к которой я вернулся, состояла не из родительского дома, она отнюдь не ждала меня с распростертыми объятиями и не спешила преклониться перед моим вальдцельским превосходством, да и в родительском доме вскоре пошли разочарования, трудности и диссонансы. Я это заметил не сразу, меня защищала моя наивная доверчивость, моя мальчишеская надежда на себя и на свое счастье, защищала и внедренная вами мораль Ордена, привычка к медитации. Но какое разочарование и протрезвление принесла мне высшая школа, где я хотел изучать политическую экономию! Тон обращения, принятый у студентов, уровень их общего образования и развлечений, личность некоторых профессоров – как резко все это отличалось от того, к чему я привык в Касталии! Ты помнишь, как я некогда защищал свой мир против вашего, как, не жалея красок, превозносил цельную, наивную, простую жизнь. Пусть я заслужил за это возмездие, друг мой, но, поверь, я достаточно жестоко наказан. Ибо, если эта наивная, простая жизнь, управляемая инстинктами, эта детскость, эта невинная невышколенная гениальность и существовали еще где-то, среди крестьян, быть может, или ремесленников, или где- нибудь еще, то мне не удалось ее ни увидеть, ни, тем паче, к ней приобщиться. Ты помнишь также, не правда ли, как я в своих речах осуждал надменность и напыщенность касталийцев, этой изнеженной и надутой касты с ее кастовым духом и высокомерием избранных. Но оказалось, что в миру люди чванились своими дурными манерами, своим скудным образованием и громогласным юмором, своей идиотски-хитрой сосредоточенностью на практических, корыстных целях нисколько не меньше, они не менее считали себя в своей узколобой естественности неоценимыми, любезными богу и избранными, чем самый аффектированный примерный ученик вальдцельской школы. Одни глумились надо мной и хлопали по плечу, другие отвечали на мою чуждую им

25


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 | 44 | 45 | 46 | 47 | 48 | 49 | 50


Copyright 2004-2023
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив