Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г

Произведения Демиан  Скачать книгу
8
Размер шрифта:

первые тайны. Одно всплывало за другим, разговоры по дороге в школу, уроки для конфирмующихся. И наконец мне вспомнилась моя самая первая встреча с Максом Демианом. О чем же шла речь? Сразу я не мог вспомнить, но я не торопился, я целиком погрузился в это. И вот оно вернулось, это тоже. Мы стояли перед нашим домом, после того как он сообщил мне свое мнение о Каине. Он говорил тогда о старом, стершемся гербе над нашей входной дверью, на расширяющемся снизу вверх замковом камне. Он сказал, что этот герб интересует его и что на такие вещи надо обращать внимание.
       Ночью мне снились Демиан и герб. Герб непрестанно видоизменялся, Демиан держал его в руках, герб становился то маленьким и серым, то громадным и многоцветным, но Демиан объяснил мне, что это всегда один и тот же герб. А под конец он заставил меня съесть герб. Проглотив его, я с неописуемым ужасом почувствовал, что проглоченная птица с герба во мне жива, что она заполняет меня и начинает пожирать изнутри. В смертельном страхе я вскочил и проснулся.
       Сон ушел, была глубокая ночь, я услышал, что дождь заливает комнату. Я встал, чтобы закрыть окно, и наступил при этом на что-то светлое, лежавшее на полу. Утром я обнаружил, что это был мой лист с портретом. Он лежал в мокрости на полу и весь покоробился. Для просушки я положил его между листами промокательной бумаги в тяжелую книгу. Когда я на следующий день проверил его, он успел высохнуть. Но он изменился. Красный рот побледнел и стал немного уже. Теперь это был совсем рот Демиана.
       Я принялся писать новый лист, птицу с герба. Какого она, собственно, была вида, я помнил неясно, да и кое-что, как я помнил, нельзя было различить и с близкого расстояния, потому что изображение это было старое и неоднократно закрашивалось. Птица стояла или сидела на чем-то, не то на цветке, не то на корзинке, или гнезде, или на кроне дерева. Я об этом не беспокоился и начал с того, о чем имел ясное представление. Из какой-то смутной потребности я сразу пустил в ход яркие краски, голова птицы была на моем листе золотисто-желтой. В зависимости от настроения я продолжал эту работу и через несколько дней закончил ее.
       Птица получилась хищная, с острой, отважной ястребиной головой. Туловище ее наполовину торчало в темном земном шаре, из которого она вылезала, как из гигантского яйца, на фоне синего неба. По мере того как я глядел на этот лист, мне все больше и больше казалось, что передо мной такой же цветной герб, как в моем сне.
       Написать Демиану письмо я не смог бы, даже если бы знал куда. Но в том же мечтательном предчувствии, в каком я все делал тогда, я решил послать ему этот лист с ястребом, независимо от того, дойдет ли он до него или нет. Ничего не написав на листе, даже своей фамилии, я тщательно обрезал края, купил большой конверт и написал на нем прежний адрес своего друга. Так это и отправил.
       Приближался какой-то экзамен, и мне приходилось больше обычного работать для школы. Учителя снова стали милостивы ко мне, с тех пор как я вдруг прекратил свои безобразия. Хорошим учеником я, правда, и теперь не был, но ни я, ни кто- либо еще уже не помнили, что полгода назад все допускали возможность моего исключения из школы.
       Отец опять писал мне в прежнем тоне, без упреков и угроз. Однако я не испытывал потребности объяснять ему или кому-либо еще, как произошла во мне эта перемена. Случайно эта перемена совпала с желаниями моих родителей и учителей. Эта перемена не привела меня к другим людям, ни с кем не сблизила, сделала меня лишь еще более одиноким. Она устремлялась куда-то, к Демиану, к дальней судьбе. Я ведь и сам этого не знал, я ведь был внутри происходившего. Началось все с Беатриче, но с некоторого времени я жил со своими листами и своими мыслями в мире настолько нереальном, что потерял из виду и ее. Никому, даже если и хотел бы, я не смог бы сказать ни слова о моих снах, моих ожиданиях, моей внутренней перемене.
       Но как я мог этого хотеть?

       Глава пятая
       ПТИЦА ВЫБИРАЕТСЯ ИЗ ГНЕЗДА

       Моя нарисованная птица из сновидения находилась в пути и искала моего друга. Ответ пришел ко мне самым поразительным образом.
       У себя в классе, на своем месте, я после перерыва между двумя уроками нашел вложенную в мою книгу записку. Сложена она была так, как это обычно делалось, когда однокашники тайком обменивались записочками во время занятий. Меня удивило только, что кто-то прислал мне такую записку, ибо ни с кем из учеников у меня общения не было. Я решил, что это, наверно, приглашение участвовать в какой-либо проказе, которого я, конечно, не приму, и, не прочитав записки, положил ее перед собой в книгу. Лишь во время урока она случайно опять оказалась у меня в руках.
       Я поиграл с этой бумажкой, бездумно развернул ее и нашел в ней запись нескольких слов. Я взглянул на них, остановился взглядом на одном слове, испугался и прочел со сжавшимся перед судьбой, как от большого холода, сердцем:
       "Птица выбирается из яйца. Яйцо - это мир. Кто хочет родиться, должен разрушить мир. Птица летит к Богу. Бога зовут Абраксас".
       Много раз перечитав эти строки, я погрузился в раздумья. Не подлежало сомнению, это был ответ Демиана. Никто не мог знать о птице, кроме меня и его. Он получил мою картину. Он понял и помог мне истолковать ее. Но как все это было связано? И - это мучило меня прежде всего - что значило Абраксас? Я никогда не слышал и не читал такого слова. "Бога зовут Абраксас"!
       Урок прошел, а я ничего не слышал. Начался следующий, последний, предобеденный. Его давал новый сверхштатный учитель, только что покинувший университетскую скамью и нравившийся нам уже потому, что держался с нами без напускной важности.
       Под руководством доктора Фоллена мы читали Геродота. Это чтение относилось к тем немногим учебным занятиям, которые интересовали меня. Но на сей раз я как бы отсутствовал. Я машинально раскрыл книгу, но за переводом не следил, по-прежнему погруженный в свои мысли. Кстати сказать, я не раз уже убеждался на опыте, как верно было то, что сказал мне тогда, на занятиях для конфирмующихся, Демиан. Чего пожелаешь достаточно сильно, то удается. Если я во время урока бывал очень сильно занят собственными мыслями, я мог быть уверен, что учитель оставит меня в покое. А если ты рассеян и сонлив, он тут как тут - это уже тоже со мной случалось. Но если ты действительно задумался, действительно ушел в свои мысли, ты был защищен. И сказанное насчет пристального взгляда я уже проверял, и все подтверждалось. Тогда, во времена Демиана, у меня это не получалось, а теперь я часто чувствовал, что взглядами и мыслями можно добиться очень многого.
       И вот я сидел и был далеко-далеко от Геродота и от школы. Но вдруг до меня дошел, молнией ударил меня голос учителя, и я в страхе очнулся. Я услыхал его голос, он стоял совсем рядом со мной, я уже подумал, что он окликнул меня по фамилии. Но он и не смотрел на меня. Я облегченно вздохнул.
       Тут я услыхал его голос опять. Он громко произнес слово "Абраксас".
       В своем комментарии, начало которого от меня ускользнуло, доктор Фоллен продолжал:
       - Не надо представлять себе взгляды этих сект и мистических объединений древности такими наивными, какими они кажутся с рационалистической точки зрения. Науки в нашем понимании древность вообще не знала. Зато очень высоко развит был интерес к философско-мистическим истинам. Отчасти отсюда возникли магия и игра, которые, бывало, вели и к обману, и к преступлению. Но и у магии было благородное происхождение и глубокие мысли. Таково и учение об Абраксасе, которое я сейчас привел в пример. Это имя называют в связи с греческими волшебными формулами, и многие считают его именем какого-то беса-волшебника, какие и поныне есть у диких народов. Кажется, однако, что Абраксас означает гораздо больше. Мы можем считать его именем божества, символической задачей которого было соединять божественное и дьявольское.
       Маленький ученый ревностно продолжал свою тонкую речь, никто не был очень внимателен, и поскольку это имя больше не упоминалось, мое внимание тоже вскоре опять переключилось на меня самого.
       "Соединять божественное и дьявольское" - отдавалось во мне. От этого я мог оттолкнуться. Это было знакомо мне по разговорам с Демианом на самых первых порах нашей дружбы. Демиан сказал тогда, что у нас хоть и есть Бог, которого мы чтим, но он представляет лишь произвольно отделенную половину мира (это был официальный, дозволенный, "светлый мир"). А чтить надо уметь весь мир, поэтому нужно либо иметь Бога, который был бы также и дьяволом, либо учредить наряду с богослужением и служение дьяволу... И вот, значит, Абраксас был богом, который был и богом, и дьяволом.
       Воспользовавшись этим следом, я какое-то время усердно вел поиски, но вперед не продвинулся. Я безуспешно перерыл целую библиотеку, гоняясь за Абраксасом. Но моя натура никогда особенно не стремилась к такого рода прямым и сознательным поискам, когда сперва находишь лишь истины, подобные вложенным тебе в руку - вместо хлеба - камням.
       Образ Беатриче, известное время так сильно и глубоко меня занимавший, постепенно тонул, вернее, медленно отступал от меня, все больше уходя к горизонту, все больше расплываясь, отдаляясь, бледнея. Его было уже мало душе.
       В той странной самопогруженности, в которой я, как сомнамбула, жил, формировалось теперь что-то новое. Во мне расцветала тоска по жизни, вернее, тоска по любви, и влечение пола, которое я какое-то время унимал поклонением Беатриче, требовало новых образов и целей. У меня все еще ничего не сбылось, и немыслимей, чем когда-либо, было для меня обмануть свою тоску и ждать чего-то от девушек, у которых искали счастья мои товарищи. Я с новой силой отдавался снам, причем больше днем, чем ночью. Видения, картины и желания поднимались во мне и уносили меня от внешнего мира до такой степени, что с этими тенями или снами у меня была более реальная и живая связь, чем с моим подлинным окружением.
       Один определенный сон - его можно назвать и определенной игрой фантазии, - то и дело повторявшийся, стал для меня полным значения. Сон этот, важнейший и сквернейший в моей жизни, был примерно таков. Я возвращался в свой отчий дом - над входом светилась желтым птица на синем фоне, - в доме навстречу мне вышла мать, но когда я вошел и хотел обнять ее, это оказалась не она, а какая-то неведомая фигура, высокая и могучая, похожая на Макса Демиана и на написанный мной портрет, но другая и, несмотря на могучесть, явно женская. Эта фигура привлекла меня к себе и приняла в глубокое, трепетное любовное объятие. Блаженство и ужас смешивались, объятие было богослужением и было в такой же мере преступлением. Слишком многое напоминало мою мать, слишком многое напоминало Демиана в фигуре, которая меня обняла. Ее объятие было попранием всякой почтительности и все же было высшим счастьем. Часто пробуждался я после этого сна с глубоким чувством счастья, а часто со смертельным страхом и измученной совестью, как после ужасного греха.
       Лишь постепенно и бессознательно установилась связь между этой целиком внутренней картиной и тем пришедшим ко мне извне указанием насчет искомого бога. Но потом связь эта стала теснее и глубже, и я почувствовал, что как раз в этом вещем сне я и призывал Абраксаса. Блаженство и ужас, смешение мужчины и женщины, сплетение самого святого и самого омерзительного, дрожь глубокой вины, пронимающая нежнейшую невинность, - такова была любовь в моем видении, и таков же был Абраксас. Любовь уже не была животным, тёмным влечением, как то страшило меня вначале, не была она уже и одухотворенным, молитвенным преклонением, какое рождал у меня образ Беатриче. Она была и тем, и другим, тем и другим и еще гораздо большим, она была ангельским подобием и caтаной, мужчиной и женщиной одновременно, человеком и животным, величайшим благом и величайшим злом. Жить этим казалось мне моим назначением, изведать это - моей судьбой. Я стремился к такой судьбе и боялся ее, но она всегда присутствовала, всегда была надо мной.
       Следующей весной я должен был покинуть гимназию и стать студентом, я еще не знал - где и на каком факультете. Над губой у меня пробилась растительность, я был взрослый человек и все же совершенно беспомощен и без каких-либо целей. Твердо было только одно: мой внутренний голос, мое видение. Я чувствовал, что моя задача - слепо подчиняться этой направляющей воле. Но удавалось мне это с трудом, и я каждый день восставал. Может быть, я сумасшедший, думал я нередко, может быть, я не такой, как другие люди? Но все, что совершали другие, выходило и у меня, при некотором старании и усилии я мог читать Платона, мог разобраться в химическом анализе. Одного только я не мог - вырвать из темноты скрытую во мне цель и нарисовать где-то перед собой, как это делали другие, которые точно знали, что они хотят стать профессором или судьей, врачом или художником, сколько на это уйдет времени и какие это сулит преимущества. Я так не мог. Может быть, я тоже стану когда-нибудь кем-то таким, но откуда мне это знать? Может быть, я тоже должен искать, искать годами и так и не стану никем, так и не приду ни к какой цели. А может быть, к какой-то и приду, но это окажется злая, опасная, ужасная цель.
       Я ведь всего только хотел попытаться жить тем, что само рвалось из меня наружу. Почему же это было так трудно?
       Часто я делал попытки нарисовать фигуру, в которой предстала любовь в моем сновидении. Но это ни разу не удавалось. Если бы удалось, я послал бы свой лист Демиану. Где был он? Я этого не знал. Я знал только, что он был связан со мной. Когда я увижу его снова?
       Приятное спокойствие тех недель и месяцев, которые составили эпоху Беатриче, давно прошло. Тогда я думал, что достиг какого-то острова, обрел какой-то мир. Но так бывало всегда: едва только какое-то состояние становилось мне мило, едва только какая-то мечта оказывала на меня благотворное действие, как они уже увядали, тускнели. Напрасное дело - вздыхать о них! Я жил теперь в огне неутоленного желания, напряженного ожидания, который часто приводил меня в полное неистовство. Образ приснившейся возлюбленной я видел теперь часто перед собой с невероятной ясностью, гораздо яснее, чем собственную руку, я говорил с ним, плакал перед ним, клял его. Я называл его матерью и в слезах становился перед ним на колени, я называл его любимой и предугадывал его зрелый, всеисполняющий поцелуй, я называл его чертом и потаскухой, вампиром и убийцей. Он соблазнял меня на нежные любовные мечтанья и на всяческие бесстыдства, он не знал границ ни в добром и великолепном, ни в скверном и низком.
       Всю ту зиму я прожил во внутренней буре, описать которую мне трудно. К одиночеству я привык давно, оно не угнетало меня, я жил с Демианом, с ястребом, с образом приснившейся мне высокой фигуры, которая была моей судьбой и моей возлюбленной. Этого было достаточно, чтобы в этом жить, ибо все дышало чем-то большим, далеким, все указывало на Абраксаса. Но ни один мой сон, ни одна моя мысль не были мне послушны, ни одной я не мог вызвать, ни одну не мог расцветить по своему желанию. Они приходили и захватывали меня, управляли мною, составляли мою жизнь.
       Внешне я, правда, был защищен. Перед людьми страха я не испытывал, это усвоили и мои однокашники и относились ко мне с тайным уважением, часто вызывавшим у меня улыбку. Если я хотел, я мог разглядеть насквозь большинство из них, чем, случалось, и изумлял их. Только хотел я этого редко или вообще не хотел. Я был занят всегда собой, всегда самим собой. И я страстно желал пожить наконец-то тоже, выпустить что-то из себя в мир, вступить с ним в какие-то отношения, в борьбу. Иной раз, когда я вечером бродил по улицам и от беспокойства не мог до полуночи вернуться домой, иной раз я думал, что вот сейчас встретится мне моя возлюбленная, пройдет мимо у следующего угла, позовет меня из ближайшего окна. А иной раз все это казалось мне невыносимо мучительным, и я бывал готов покончить с собой.
       Некое своеобразное прибежище нашел я в ту пору - "случайно", как принято говорить. Но таких случайностей не бывает. Когда тот, кому что-то необходимо, находит это необходимое, причина тому не случайность, а он сам, ведет его собственная потребность, собственная неволя.
       Во время моих прогулок по городу до меня уже два или три раза доносились из одной церквушки на окраине звуки органа, но я там не задерживался. Проходя мимо этой церкви в очередной раз, я снова услышал орган и узнал музыку Баха. Я подошел к входной двери, которую нашел запертой, и поскольку улица была почти безлюдна, сел возле церкви на защитную тумбу, поднял воротник пальто и стал слушать. Орган был небольшой, но хороший, а играли на нем замечательно, с необыкновенным, очень личным выражением воли и упорства, звучавшим как молитва. У меня было такое чувство: играющий знает, что в этой музыке спрятано сокровище, и домогается этого сокровища, бьется и борется за него как за собственную жизнь. В музыке, если иметь в виду технику, я мало что понимаю, но именно это выражение души я инстинктивно понимал с детства и музыкальность чувствовал в себе как нечто само собой разумеющееся.
       Музыкант сыграл потом и что-то современное, возможно, Регера. В церкви было почти совсем темно, только ближайшее окно слабо светилось. Я дождался конца музыки, а потом прохаживался возле церкви, пока не увидел выходящего органиста. Это был человек еще молодой, однако старше, чем я, неуклюжий, приземистый, он быстро, энергично и как бы недовольно зашагал прочь.
       С тех пор я иногда сидел в вечерние часы перед церковью или прогуливался возле нее. Однажды я застал дверь открытой и, счастливый, просидел, замерзая, полчаса на скамье, пока органист играл наверху при скудном газовом свете. В музыке, которую он играл, я слышал не только его самого. Все, что он играл, было, казалось мне, также связано каким-то родством, какой-то тайной связью. Все, что он играл, было религиозно, было истово и благочестиво, но благочестиво не как прихожане и пасторы, а благочестиво, как паломники и нищие в средние века, благочестиво со всей безоглядной полнотой того мироощущения, которое превыше всех вероисповеданий. Усердно игрались добаховские мастера и старые итальянцы. И все говорили одно и то же, все говорили то, что было и у музыканта в душе: тоска, проникновенное приятие мира и буйный разрыв с ним, жгучая напряженность вслушивающегося в собственную душу, опьянение отдающегося и глубокое любопытство к чудесному.
       Тайком преследуя однажды органиста после его ухода из церкви, я увидел, как на самом краю города он зашел в маленький кабачок. Я не удержался и последовал за ним. Здесь я впервые как следует его рассмотрел. Он сидел за столиком в углу небольшой комнаты, не сняв черной фетровой шляпы, за кружкой вина, и лицо его было таким, как я ожидал. Оно было некрасиво и диковато, пытливо и упрямо, своенравно и полно воли, хотя вокруг рта виделось что-то мягкое и детское. Все мужское и сильное сосредоточилось в глазах и во лбу, нижняя часть лица была нежная и незрелая, несобранная и отчасти рыхловатая, полный нерешительности подбородок как бы противоречил своим мальчишеским видом лбу и выражению взгляда. Мне были приятны ею темно-карие глаза, полные гордости и враждебности.
       Я молча сел напротив него, никого больше в кабачке не было. Он сверкнул на меня глазами, словно хотел прогнать меня. Я, однако, не поддался и не отрывал от него взгляда, пока он грубовато не пробурчал:
       - Что вы уставились? Вам что-то от меня нужно?
       - Ничего мне от вас не нужно, - сказал я. - Но я уже многое от вас получил.
       Он нахмурился.
       - Вы меломан? По-моему, это отвратительно - быть меломаном.
       Я не дал ему отпугнуть себя.
       - Я вас уже не раз слушал, там, в церкви, - сказал я. - Впрочем, не хочу докучать вам. Я думал, что, может быть, найду у вас что-то, что-то особое, сам не знаю что. Но лучше вообще не обращайте на меня внимания! Я ведь могу слушать вас в церкви.
       - Я же всегда запираюсь.
      

8


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14


Copyright 2004-2017
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив