Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г

Произведения Гертруда  Скачать книгу
14
Размер шрифта:

Я был даже готов убить дракона, если бы мама этого потребовала. С большим удовольствием я собрался в дорогу и поехал домой. Там я, конечно, сразу же, только войдя в наш старый дом, заметил, что в нем царит новый дух. Например, большая уютная гостиная приобрела угрюмый, неприветливый, подавленный и жалкий вид, было заметно, что все здесь усиленно стерегут, оберегают, а на старом солидном полулежали так называемые «лауферы» — длинные траурные полосы из дешевой и некрасивой материи, дабы щадить пол и экономить на мытье. Старое фортепиано, много лет стоявшее в гостиной без употребления, было тоже одето в такую оберегающую оболочку, и, хотя матушка приготовила к моему приезду чай и печенье и постаралась сделать обстановку чуть поуютней, все вокруг так неистребимо пахло стародевичьей скудостью и нафталином, что в первый же миг при встрече с мамой я улыбнулся и сморщил нос, и она сразу меня поняла.
       Только я сел на стул, как явился дракон, прошествовал по лауферу ко мне и соизволил принять знаки почтения, каковые я выказал, не скупясь. Я подробно расспросил ее о здоровье и извинился за наш старый дом, который, возможно, не предоставляет всех удобств, к каким она привыкла. Старательно обходя в разговоре мою мать, она взяла на себя роль хозяйки, распорядилась насчет чаю, на мою вежливость неукоснительно отвечала тем же и казалась хотя и польщенной, но в еще большей мере напуганной и преисполненной недоверия к моей преувеличенной любезности. Она чуяла подвох, но была вынуждена подхватить мой приветливый тон и в свою очередь пустить в ход весь запас своей несколько старомодной учтивости. За сплошными изъявлениями взаимной преданности и высокого уважения мы не заметили, как подкралась ночь, и, от души пожелав друг другу спокойного сна, расстались как дипломаты старой школы. Однако мне думается, что, несмотря на сладкое печенье, кобольд в ту ночь спал плохо, зато я улегся довольный, а моя бедная мама, должно быть в первый раз после многих ночей, которые она npoвела в досаде и огорчении, опять заснула с неущемленным чувством хозяйки в собственном доме.
       На другой день за завтраком началась та же изощренная игра. Матушка, которая вчера только молча и внимательно слушала, теперь и сама с удовольствием в ней участвовала, и мы обращались с фройляйн Шнибель с такой учтивостью и нежностью, которая загоняла ее в угол, даже печалила — ведь она догадывалась, что у моей матери подобный тон шел не от сердца. Мне чуть было не стало жалко старую девушку, она сделалась такой робкой, пыталась стушеваться, все хвалила и одобряла; однако я подумал об уволенной горничной, о недовольном лице кухарки, которая пока еще осталась только в угоду матушке, думал о запакованном фортепиано, вообще о запахе уныния и мелочности в моем некогда веселом отчем доме и остался непреклонным.
       После обеда я предложил маме прилечь отдохнуть и остался наедине с кузиной.
       — Вы обычно спите после обеда? — вежливо спросил я. — Если так, я не хотел бы вам мешать. Мне надо с вами кое о чем поговорить, но это совсем не к спеху.
       — О, прошу вас, я никогда днем не сплю. Слава Богу, я еще не настолько стара. Я всецело к вашим услугам.
       — Премного благодарен, сударыня. Я хотел поблагодарить вас за дружеские услуги, которые вы оказали моей матери. Без вас ей было бы очень одиноко в пустом доме. Ну, теперь все переменится.
       — Как? — воскликнула она, вскочив с места. — Что переменится?
       — Разве вы еще не знаете? Мама наконец решилась исполнить мое давнее желание и переехать ко мне. В этом случае мы, естественно, не можем допустить, чтобы дом пустовал. Так что вскоре, видимо, придется его продать.
       Фройляйн Шнибель ошарашенно смотрела на меня.
       — Да, мне тоже очень жаль, — с сожалением продолжал я. — Однако для вас это время было тоже весьма хлопотным. Вы так любезно и заботливо пеклись обо всем в этом доме, что я даже не знаю, как мне вас благодарить.
       — Но я, что со мной... куда я...
       Ну, это все устроится. Да, вы должны будете опять подыскать себе квартиру, но это, разумеется, не так уж спешно. Вам и самой будет приятно зажить опять более спокойной жизнью.
       Она встала. Ее тон был еще вежливым, но уже угрожающим.
       — Не знаю, что мне на это сказать, — воскликнула она с ожесточением. — Ваша мать, сударь, обещала мне, что я буду жить здесь. Это была твердая договоренность, а теперь, когда я столько сил отдала этому дому и во всем помогала вашей матери, — теперь меня выставляют на улицу!
       Она разрыдалась и хотела убежать. Но я удержал ее за тощую руку и усадил обратно в кресло.
       — Дело совсем не так плохо, — с улыбкой сказал я. — Конечно, то, что моя матушка хочет отсюда уехать, не сколько меняет положение. Между прочим, решение о продаже приняла не она, а я, потому что я владелец. Матушка ставит условием, чтобы вы не стесняли себя при поисках квартиры и заботу о расходах предоставили ей. Так что вы будете жить удобнее, чем до сих пор, и в известной степени все еще останетесь ее гостьей.
       Тут пошли возражения, гордость, слезы, важничанье, сменявшееся просьбами, но под конец обиженная смекнула, что самое умное в этом случае — уступить. Однако после этого она удалилась в свою комнату и даже кофе пить не пришла. Матушка считала, что надо бы послать ей кофе в комнату, но я после всей моей вежливости хотел все же насладиться местью и дал фройляйн Шнибель пробыть в злобе до вечера, когда она явилась к ужину, тихая и угрюмая, но минута в минуту.
       — К сожалению, я вынужден уже завтра утром опять уехать в Р., — сказал я за столом. — Но если я тебе понадоблюсь, мама, то всегда смогу быстро приехать.
       Смотрел я при этом не на мать, а на ее кузину, и та поняла, что я хотел сказать. Мое прощание с ней было коротким и с моей стороны почти сердечным.
       — Сынок, — сказала потом мама, — ты это сделал хорошо, и я должна тебя поблагодарить. А ты не хотел бы сыграть мне что-нибудь из своей оперы?
       До этого дело не дошло, но один обруч был сломан, и между старой женщиной и мною забрезжил рассвет. Это было самое большое достижение. Теперь она питала ко мне доверие, и я радовался тому, что скоро у нас с ней появится небольшой домашний очаг и я покончу с долгой бесприютностью. Я уехал довольный, попросив передать наилучшие пожелания старой барышне, а по возвращении стал заглядывать туда-сюда, где сдавались небольшие хорошенькие квартирки. В этом мне помогал Тайзер, в большинстве случаев с нами ходила и его сестра, они радовались вместе со мной и надеялись на благодетельную дружбу двух наших маленьких семей.
       Тем временем моя опера покатила в Мюнхен. Через два месяца, незадолго до приезда матери, Муот мне написал, что опера принята, но до конца нынешнего сезона разучить ее не успеют. Однако в начале будущей зимы она будет поставлена. Так что у меня была для мамы хорошая новость, а Тайзер, услышав это, устроил праздник с веселыми плясками.
       Мама плакала, когда мы въезжали в нашу красивую квартиру с садом, и говорила, что нехорошо, если в старости тебя пересаживают на другую почву. Я же полагал, что это очень хорошо, и Тайзеры тоже, а Бригитта так помогала маме и так старалась услужить ей, что было любо-дорого глядеть. У девушки было в городе мало знакомых, и нередко, когда брат был в театре, она сидела дома в одиночестве, что, правда, не портило ее нрав. Теперь она часто приходила к нам и помогала мне и матери не только устроиться и прижиться на новом месте, но и преодолеть трудный путь к согласной, спокойной совместной жизни. Когда мне бывал нужен покой и я должен был остаться один, Бригитта умела объяснить это старой женщине, в таких случаях она была очень кстати и вступалась за меня, а мне намекала на некоторые потребности и желания матери, о которых я бы сам ни за что не догадался, мать же никогда бы мне о них не сообщила. Так что вскоре у нас появился маленький домашний очаг и домашний уют, другой и более скромный, нежели тот, каким я прежде представлял себе свой дом, но добротный и достаточно красивый для человека, который и сам достиг в жизни не Бог весть чего.
       Теперь мама познакомилась и с моей музыкой. Не все она одобряла, о большинстве вещей молчала, однако она увидела и поверила, что это не времяпрепровождение и не забава, а серьезный труд, и вообще, к своему удивлению, нашла нашу музыкантскую жизнь, которую представляла себе весьма легкомысленной, не менее бюргерски-трудолюбивой, чем та, какую вел, скажем, покойный папа. Теперь мы могли свободнее говорить и о нем, и постепенно я услышал тысячи историй про него и про нее, про дедушек и бабушек и про мои собственные детские годы. Прошлое и семья были мне дороги и интересны, я больше не чувствовал себя вне этого круга. Матушка в свою очередь научилась не мешать мне и сохранять доверие, даже когда в часы работы я запирался и делался раздражительным. С моим отцом ей жилось очень хорошо, тем суровее было для нее испытание в шнибелевское время, теперь она вновь обрела доверие и постепенно перестала говорить, что стареет и становится одинокой.
       Среди этого уюта и скромного счастья чувство боли и неудовлетворенности, с которым я долго существовал, ушло вглубь. Но не провалилось в бездну, а покоилось, не утраченное, на дне моей души, иной раз ночью вопрошающе глядело на меня и заявляло свое право. Чем дальше, казалось, отходило прошлое, тем явственней выступала картина моей любви и моего страдания, она оставалась со мной и молча предостерегала.
       Иногда я воображал, будто знаю, что такое любовь. Еще в юношеские годы, когда я восторженно увивался вокруг хорошенькой легкомысленной Лидди, я воображал, что узнал любовь. Потом опять, когда я впервые увидел Гертруду и почувствовал, что она — ответ на мои вопросы и успокоение моих смутных желаний. Потом опять, когда началась мука и когда дружба и ясность превратились в страсть и мрак, и, наконец, когда она была для меня потеряна. Но любовь осталась и была все время со мной, и я знал, что с тех пор, как в сердце моем живет Гертруда, я никогда уже не смогу с вожделением следовать за какой-либо женщиной и домогаться поцелуя женских уст.
       Ее отец, у которого я иногда бывал, кажется, знал теперь о моем отношении к ней. Он выпросил у меня прелюдию, написанную мной к ее свадьбе, и выказывал мне молчаливое благоволение. По-видимому, он чувствовал, как мне хотелось узнать про нее и как не хотелось спрашивать, и сообщал многое из ее писем. В них нередко шла речь и обо мне, в частности о моей опере. Гертруда писала о том, что для партии сопрано нашли хорошую певицу, и о том, как она рада услышать наконец так хорошо знакомое ей произведение целиком. Радовалась она и тому, что моя матушка теперь со мной. Что она писала про Муота, я не знаю.
       Жизнь моя шла спокойно, глубинные потоки не устремлялись наверх. Я работал над мессой и вынашивал в голове ораторию, для которой у меня еще не было текста. Когда мне приходилось думать о моей опере, я чувствовал, что теперь это для меня чуждый мир. Моя музыка шла новым путем, она стала проще и холодней, она хотела утешать, а не волновать. В это время Тайзеры, брат и сестра, были мне очень дороги. Мы виделись почти ежедневно, вместе читали, музицировали, гуляли, устраивали общие праздники и экскурсии. Только летом мы на несколько недель расставались, потому что я не хотел быть обузой для этих хороших ходоков. Тайзеры опять путешествовали пешком по Тиролю и Форарльбергу и присылали мне коробочки с эдельвейсами. А я отвез маму к ее родным в Северную Германию, куда ее приглашали уже не один год, и устроился на берегу Северного моря. Там я день и ночь слушал древнюю песнь моря и, дыша терпким, свежим морским воздухом, отдавался своим мыслям и мелодиям. Отсюда я впервые отважился написать Гертруде в Мюнхен — не госпоже Муот, а моей приятельнице Гертруде, которой я рассказал о своей музыке и о своих мечтах. Может быть, это ее порадует, думал я, и, может быть, утешение и дружеский привет ей тоже не помешают. Ибо сам не желая того, я все-таки не доверял Муоту и все время был в некотором беспокойстве за Гертруду. Слишком хорошо я знал этого своенравного меланхолика, который привык жить по настроению и не приносить ни малейших жертв, которого увлекали и вели темные инстинкты и который в часы задумчивости смотрел на собственную жизнь как на трагедию. Если одинокость и непонятость действительно болезнь, как показал мне добрый господин Лоэ, то Муот страдал этой болезнью в большей мере, чем кто-либо другой.
       Однако я ничего о нем не слышал, писем он не писал. Да и Гертруда ответила мне лишь кратким изъявлением благодарности и призывом осенью вовремя приехать в Мюнхен, где с началом сезона сразу будет продолжена работа над моей оперой.
       В начале сентября, когда все мы опять были в городе и вернулись к нашей привычной жизни, мы собрались однажды вечером в моей квартире посмотреть, что я наработал за лето. Главной была маленькая лирическая пьеса для двух скрипок и фортепиано. Мы стали ее играть. Бригитта Тайзер сидела за пианино, через подставку для нот я мог видеть ее голову с тяжелым венком белокурых кос, которые в огне свечей горели золотом. Брат стоял рядом с ней и играл первую скрипку. Это была простая песенная музыка, с тихой жалобой замиравшая в летних сумерках, не веселая и не грустная, а плывшая в задумчивом вечернем настроении, как гаснущая тучка после захода солнца. Эта вещица понравилась Тайзерам, особенно Бригитте. Она редко говорила мне что-нибудь о моей музыке и обычно держалась тихо, с какой-то девичьей почтительностью, и только с восхищением смотрела на меня, так как считала большим мастером. Сегодня она набралась храбрости и выразила свое особое одобрение. Она преданно глядела на меня блестящими светло-голубыми глазами и кивала так, что блики света плясали на ее белокурых косах. Она была очень хорошенькая, почти красавица.
       Чтобы доставить ей удовольствие, я взял ее фортепианную партию, карандашом написал наверху посвящение: «Моей подруге Бригитте Тайзер» — и отдал ей ноты.
       — Теперь эта надпись всегда будет красоваться над этой пьеской, — галантно сказал я и отвесил ей поклон.
       Она прочитала посвящение, медленно заливаясь краской, протянула мне маленькую крепкую руку, и вдруг глаза ее наполнились слезами.
       — Вы это серьезно? — тихо спросила она.
       — Ну еще бы, — засмеялся я. — И я считаю, что эта вещица очень вам подходит, фройляйн Бригитта.
       Ее взгляд, еще блестевший слезами, привел меня в изумление — таким он был серьезным и женским. Однако далее я на это внимания не обращал, Тайзер отложил скрипку, а матушка, уже знавшая его привычки, разлила вино по стаканам. Разговор оживился, мы стали спорить о новой оперетте, которая была представлена несколько недель тому назад, и маленькое происшествие с Бригиттой вспомнилось мне только поздно вечером, когда Тайзеры уходили и она посмотрела мне в глаза со странным беспокойством. В Мюнхене тем временем начали репетировать мою оперу. Поскольку одна из главных партий была в наилучших руках — у Муота, а исполнительницу партии сопрано Гертруда хвалила тоже, главной моей заботой стали оркестр и хор. Я оставил матушку на попечение друзей и поехал в Мюнхен.
       Наутро после моего приезда я покатил по красивым, широким улицам в Швабинг к уединенно стоявшему дому, где жил Муот. Про оперу я начисто забыл, я думал только о Генрихе и о Гертруде, о том, какой я ее найду. Коляска остановилась на тихой, почти сельской улице перед маленьким домом, окруженным осенними деревьями, кленовые листья, сметенные в кучи, лежали по обе стороны дороги. Со стесненным сердцем вошел я в дом, он производил нарядно-барское впечатление, слуга взял у меня пальто.
       В большой комнате, куда меня проводили, я узнал две большие старые картины из дома Имторов, тоже переехавшие сюда. На другой стене висел новый портрет Муота, написанный в Мюнхене, и, пока я его разглядывал, вошла Гертруда.
       Сердце у меня заколотилось, когда я посмотрел ей в глаза после того, как мы столько времени не виделись. На ее изменившемся лице, ставшем более строгим и по-женски зрелым, засияла улыбка, но улыбка по-прежнему дружеская, и она сердечно подала мне руку.
       — Все в порядке? — приветливо спросила она. — Вы стали старше, но выглядите хорошо. Мы давно вас ждали.
       Она стала расспрашивать меня обо всех друзьях, о своем отце, о моей матери, и когда потеплела и забыла о своей робости в первые минуты, то я увидел ее совершенно такой же, как раньше. Моя скованность вдруг исчезла, и теперь я говорил с ней как с доброй приятельницей, рассказал о лете, проведенном у моря, о своей работе, о Тайзерах и под конец даже о бедной фройляйн Шнибель.
       — Ну вот, — воскликнула она, — а теперь здесь ставят вашу оперу! Вам это будет приятно.
       — Да, — сказал я, — но приятнее всего мне будет опять услышать, как вы поете.
       Они кивнула в ответ.
       — Мне тоже этого хочется. Пою я много, но почти только для себя. Мы споем все ваши песни, они у меня всегда под рукой и не успевают покрыться пылью. Оставайтесь с нами обедать, муж должен скоро прийти, потом, после обеда, он сможет проводить вас к дирижеру.
       Мы пошли с ней в музыкальную гостиную, я сел за фортепиано, и она пела мои песни прежних дней, пела так, что я притих и с трудом сохранял веселый вид. Голос ее стал более зрелым и твердым, но все так же легко, без напряжения, взлетал вверх и, воскрешая воспоминания о лучших днях моей жизни, проникал мне в самое сердце. Я сидел за клавишами как завороженный, тихо играл по старым нотам и моментами, слушая с закрытыми глазами, не мог отличить Теперь от Тогда. Разве не была она частью меня самого и моей жизни? Разве не были мы близки, как брат и сестра, как неразлучные друзья? Конечно, с Муотом она пела совсем по-другому! Еще некоторое время мы сидели и болтали, веселые, сознавая, что нам не так уж много надо сказать друг другу, ибо мы чувствовали, что никаких объяснений между нами не требуется. Как ей живется, как она ладит с мужем — об этом я сейчас не думал, это я позднее смогу увидеть сам. Во всяком случае, со своего пути она не свернула, не изменила своей натуре, и если ей жилось не так уж хорошо и приходилось что-то терпеть, то терпела она достойно и без ожесточения.
       Через час пришел Генрих, которому уже было известно о том, что я здесь. Он сразу начал говорить о моей опере, казалось, для всех она важнее, чем для меня самого. Я спросил, как ему нравится в Мюнхене и как живется.
       — Как везде, — серьезно ответил он. — Публика меня не любит, она чувствует, что я тоже перед ней не заискиваю. Меня редко хорошо принимают с первого выступления, я всякий раз должен прежде завоевать и увлечь людей. Так что успех у меня есть, а любовью я не пользуюсь. Иногда я действительно пою прескверно, это я должен признать сам. Ну, твоя опера будет иметь успех, на это ты можешь рассчитывать, я как певец тоже на это надеюсь. Сегодня мы пойдем к дирижеру, завтра пригласим певицу и кого ты захочешь еще. Завтра утром состоится также репетиция оркестра. Думаю, ты будешь доволен.
       За столом я имел возможность наблюдать, что с Гертрудой он чрезвычайно вежлив, и это мне совсем не понравилось. И так продолжалось все время, пока я находился в Мюнхене и каждый день видел их обоих. Они были замечательно красивой парой и производили впечатление всюду, куда бы ни пришли. Но между ними царил холод, и я полагал, что только сила Гертруды и ее внутреннее превосходство заставляют его претворять этот холод в вежливость и облекать в достойную форму. Она, кажется, только недавно очнулась от своей страсти к этому красавцу и еще надеялась на возврат утраченной сердечности. Во всяком случае, это она принуждала его тоже соблюдать должную форму. Она была слишком благородна и добра для того, чтобы изображать из себя разочарованную и непонятую женщину даже перед друзьями и кому-то показывать свое тайное страдание, пусть она и не могла его скрыть от

14


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17


Copyright 2004-2023
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив