Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г

Произведения Гертруда  Скачать книгу
3
Размер шрифта:

железной дороги, которая вела через узкие долины, мимо белых пенистых потоков, вглубь гор, а потом, на маленьком пустынном вокзальчике, — в пролетку и в полдень очутился наверху, в одном из самых высокогорных селений страны.
       Здесь, в единственной маленькой гостинице тихой бедной деревушки, будучи временами ее единственным постояльцем, я прожил до осени. Вначале я намеревался лишь немного тут отдохнуть, затем продолжить путешествие по Швейцарии, немного повидать мир и новые места. Однако на той высоте человека овевал воздух, полный такой суровой ясности и величия, что я вообще не хотел с ним расставаться. Одна сторона высокогорной долины почти до самого верха поросла ельником, другой, пологий скат был обнаженной скалой. Я проводил свои дни среди опаленных солнцем камней или возле одной из бурливых горных речек, чья песня ночами звучала на всю деревню. В первые дни я наслаждался одиночеством, как холодным целебным напитком, никто не смотрел мне вслед, никто не выказывал мне любопытства или сочувствия, я был свободен и одинок, как птица в поднебесье, и скоро забыл свое страдание и болезненное чувство зависти. Порой я сожалел, что не могу уйти далеко в горы, повидать незнакомые долины и Альпы, взобраться вверх по опасным тропам. Но в основном я чувствовал себя прекрасно, после переживаний и волнений минувших месяцев тишь одиночества окружила меня, словно крепостной стеной, я вновь обрел нарушенный душевный покой и научился мириться с моей телесной немощью если и не с удовлетворением, то все же с покорностью судьбе.
       Недели, проведенные там, наверху, остались едва ли не лучшими в моей жизни. Я вдыхал чистый сияющий воздух, пил ледяную воду горных рек, смотрел, как на крутых склонах пасутся козьи стада, охраняемые черноволосыми, мечтательно- молчаливыми пастухами, временами слышал, как по долине проносятся бури, видел перед собой в непривычной близости туманы и облака. В расселинах скал я наблюдал маленький, нежный, красочный мир цветов и разнообразие великолепных мхов, а в погожие дни охотно с часок поднимался вверх до тех пор, пока за вершиной на той стороне не открывался вид на далекие, четко прорисованные пики высоких гор с синими тенями и неземным сиянием серебряных снегов. В одном месте пешей тропы, где из малого, скудного источника бежала тонкая струйка воды и всегда было сыро, однажды ясным днем я увидел целый рой мелких голубых мотыльков, которые сели пить и с моим приближением почти не тронулись с места, а когда я все же их вспугнул, зашелестели вокруг меня своими крошечными шелковисто-ласковыми крылышками. С тех пор, как я их обнаружил, я ходил этой дорогой только в солнечные дни, и всякий раз плотная голубая стайка была на месте, и всякий раз это был праздник.
       Но если вспомнить поточнее, то время окажется, пожалуй, не таким уж сплошь голубым, солнечным и праздничным, каким оно осталось у меня в памяти. Случались не только туманные и дождливые дни, даже снег и стужа, — во мне самом тоже случались бури и ненастье.
       Я не привык быть один, и, когда миновали первые недели отдыха и сладостного покоя, страдание, от которого я бежал, порой вдруг опять подступало ко мне ужасающе близко. В иные холодные вечера я сидел в своей крошечной комнатушке, укутав колени пледом, усталый и беззащитный перед своими дурацкими мыслями. Все, чего желает и ждет молодое существо — танцульки, женская ласка и приключения, триумф силы и любви, — все это находилось далеко, на другом берегу, навсегда отгороженное от меня и навсегда недосягаемое. Даже то время своенравной распущенности, время отчасти деланного веселья, концом которого стало мое падение с саней, представало тогда в моих воспоминаниях прекрасным и райски расцвеченным, словно потерянная страна радости, отзвук которой лишь издали долетал до меня вместе с затихающим вакхическим восторгом.
       А когда ночами порой налетали бури, когда холодный ровный шум водопадов заглушался страстно-жалостным ропотом расшумевшегося ельника или в стропилах обветшалого дома начинали звучать тысячи неведомых шорохов бессонной летней ночи, — я лежал погруженный в безнадежные пылкие мечты о жизни и любовном урагане, лежал, ярясь и богохульствуя, и казался себе жалким поэтом и мечтателем, чья прекраснейшая мечта — всего лишь мерцающий мыльный пузырь, между тем как тысячи других молодых людей по всему свету, упиваясь своей юной силой, ликуя протягивают руки к сверкающим венцам этой жизни.
       Однако подобно тому, как я ощущал, будто неземная красота гор и все, что ежедневно воспринимали мои чувства, видится мне лишь сквозь завесу и говорит со мною лишь из странного далека, так же между мною и моим часто столь безумно прорывавшимся страданием возникала завеса и легкое отчуждение, и вскоре дело дошло до того, что и то и другое — дневное сияние и ночное смятенье — я стал воспринимать как голоса извне, которые я мог слушать уже со спокойным сердцем. Я видел и ощущал себя самого, как небо с плывущими по нему облаками, как поле, заполненное толпами воюющих, и было то отрадой и наслаждением или страданием и тоской, и одно и другое звучало ясней и понятней, отделялось от моей души и подступало ко мне снаружи в виде созвучий и звуковых рядов, которым я внимал, словно во сне, и которые завладевали мной помимо моей воли.
       Однажды в тихий вечер, когда я возвращался с прогулки среди скал и впервые отчетливо все это почувствовал, глубоко задумался над этим загадочным для меня самого состоянием, — тогда мне внезапно пришло на ум, что все это значит и что это возвращение тех странных часов отрешенности, которые я предугадывал и предвкушал в более ранние годы. И вместе с этим воспоминанием пришла опять чудесная ясность, почти хрустальная прозрачность чувств, каждое из них предстало без маски; и ни одно из них не называлось больше скорбью или счастьем, а означало только силу, звучание и поток. Из движения, переливов и борений моих обостренных чувств родилась музыка.
       Теперь в мои светлые дни я смотрел на солнце и лес, бурые скалы и далекие серебристые горы с зарождающимся чувством счастья, красоты, а в мрачные часы чувствовал, как мое больное сердце ширится и возмущается с удвоенным пылом, я больше не отличал наслаждения от скорби, одно было схоже с другим, и то и другое причиняло боль, и то и другое было сладостно. И в то время как я испытывал в душе довольство или тоску, проснувшаяся во мне сила спокойно взирала на все это сверху, признавая светлое и темное как братское единство, страдание и покой как такты, и движения, и части одной и той же великой музыки.
       Я не мог записать эту музыку, она была еще незнакома мне самому, ее границы также были мне неизвестны. Но я мог ее слышать, мог ощутить мир внутри себя как совершенство. И кое-что я все-таки способен был удержать — малую часть и отзвук, уменьшенные и переложенные. Об этом я думал отныне целыми днями, впитывал это в себя и пришел к выводу, что это можно выразить с помощью двух скрипок, и начал тогда, словно птенец, дерзнувший пуститься в полет, в полной неискушенности записывать свою первую сонату.
       Когда однажды утром в своей комнатушке я сыграл на скрипке первую фразу, то вполне почувствовал всю ее слабость, незавершенность и неуверенность, и все же каждый такт заставлял трепетать мое сердце. Я не знал, хороша ли эта музыка; но я знал, что это моя собственная музыка, рожденная во мне из пережитого и нигде прежде не слыханная.
       Внизу, в зале для посетителей, из года в год сидел неподвижный и белый, как ледяная сосулька, отец хозяина, старик восьмидесяти с лишком лет, который никогда не произносил ни слова и только спокойными глазами заботливо оглядывал все вокруг. Оставалось тайной, то ли этот торжественно молчащий человек обладает сверхчеловеческой мудростью и душевным спокойствием, то ли его умственные способности угасли. К этому старцу я спустился в то утро со скрипкой под мышкой — я заметил, что он всегда внимательно прислушивается к моей игре и к музыке вообще. Так как я застал его одного, то встал перед ним, настроил свою скрипку и сыграл ему первую фразу. Дряхлый старец не сводил с меня своих спокойных глаз с желтоватыми белками и красными веками и слушал, и когда я вспоминаю о той музыке, то снова вижу этого старца, его неподвижное каменное лицо с устремленными на меня спокойными глазами. Кончив играть, я кивнул ему, он хитро подмигнул мне и, казалось, все понял, его желтоватые глаза ответили на мой взгляд, потом он отвернулся, слегка опустил голову и снова затих в своей прежней оцепенелости.
       Осень на этой высоте началась рано, и в утро моего отъезда стоял густой туман и тонкой водяной пылью сеялся холодный дождь. Я же взял с собой в дальнейший жизненный путь солнце моих лучших дней и, помимо благодарных воспоминаний, еще и хорошее настроение.
      
      

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

      
       В течение моего последнего семестра в консерватории я познакомился с певцом Муотом, который пользовался в городе довольно лестной репутацией. Четыре года тому назад он окончил курс и был сразу же принят в придворную оперу, где выступал пока что во второстепенных ролях и не мог еще по-настоящему блистать рядом с популярными старшими коллегами, но, по мнению многих, был восходящей звездой, певцом, которому оставался всего шаг до славы. Мне он был известен по некоторым его ролям на сцене и всегда производил на меня сильное впечатление, хотя пел и не совсем чисто.
       Знакомство наше началось так: вернувшись к занятиям, я принес тому преподавателю, который проявил ко мне такое дружеское участие, свою скрипичную сонату и две сочиненные мною песни. Он обещал просмотреть мои работы и высказать свое мнение. Много времени прошло, прежде чем он это сделал, и всякий раз, когда я с ним встречался, я замечал у него некоторое смущений. Наконец в один прекрасный день он позвал меня к себе и возвратил мне мои ноты,
       — Вот они, ваши работы, — сказал он несколько стеснительно. — Надеюсь, вы не связывали с ними слишком больших надежд. В этих сочинениях, несомненно, кое-что есть, и что-то из вас может получиться. Но, откровенно говоря, я считал вас уже более зрелым и умиротворенным, да и вообще не предполагал в вашей натуре такой страстности. Я ожидал чего-то более спокойного и легкого, что было бы технически крепче и о чем уже можно судить с профессиональной точки зрения. А эта ваша работа технически не удалась, и я мало что могу тут сказать, к тому же это дерзкий опыт, которого я оценить не могу, но как ваш учитель не склонен хвалить. Вы дали и меньше, и больше, чем я ожидал, и тем поставили меня в затруднительное положение. Во мне слишком глубоко сидит учитель, чтобы я мог не замечать погрешностей стиля, а о том, искупаются ли они оригинальностью, я судить не берусь. Так что я хочу подождать, пока не увижу еще чего-нибудь из ваших сочинений, и желаю вам удачи. Писать музыку вы будете и впредь, это я понял.
       С этим я ушел и не знал, как мне быть с его суждением, которое и суждением-то не была. Мне казалось, что по какой-либо работе можно без труда определить, как она создавалась — для забавы и времяпрепровождения или из потребности, от души.
       Я отложил ноты в сторону и решил на время обо всем этом забыть, чтобы в последние учебные месяцы хорошенько приналечь на занятия.
       И вот однажды меня пригласили в гости в один дом, к знакомым моих родителей, где обычно музицировали и где я имел обыкновение бывать раз-другой в году. Это было такое же вечернее собрание, как и многие другие, разве что здесь присутствовало несколько оперных знаменитостей, я всех их знал в лицо. Был там и певец Муот, интересовавший меня больше остальных, — я впервые видел его так близко. Это был красивый, темноволосый мужчина, высокий и статный, державшийся уверенно, с некоторыми замашками избалованного человека, нетрудно было заметить, что он пользуется успехом у женщин. Однако, если отвлечься от его манер, он не выглядел ни заносчивым, ни довольным, наоборот: в его взгляде и выражении лица было что-то пытливое и неудовлетворенное. Когда меня ему представили, он коротко и чопорно мне поклонился, но разговора не начал. Однако через некоторое время вдруг подошел ко мне и сказал:
       — Ведь ваша фамилия Кун? Тогда я вас уже немножко знаю. Профессор С. показал мне ваши работы. Не сердитесь на него, нескромность у него не в обычае. Но я как раз зашел к нему, и, поскольку среди ваших вещей была песня, я с его разрешения ее посмотрел.
       Я был удивлен и смущен.
       — Зачем вы об этом говорите? — спросил я. — Профессору она, по-моему, не понравилась.
       — Вас это огорчает? Ну, а мне ваша песня очень понравилась, я бы мог ее спеть, если бы у меня было сопровождение, о чем я хотел попросить вас.
       — Вам понравилась песня? Да разве ее можно петь?
       — Конечно, можно, правда, не во всяком концерте. Я бы хотел получить ее для себя, для домашнего употребления.
       — Я перепишу ее для вас. Но зачем она вам?
       — Затем, что она меня интересует. Это же настоящая музыка, ваша песня, да вы и сами это знаете!
       Он посмотрел на меня — его манера смотреть на людей была для меня мучительна. Он глядел мне прямо в лицо, совершенно откровенно меня изучая, и глаза его были полны любопытства.
       — Вы моложе, чем я думал. И, должно быть, изведали уже много горя.
       — Да, — ответил я, — но я не могу об этом говорить.
       — И не надо, я ведь не собираюсь вас расспрашивать.
       Его взгляд смущал меня, к тому же он был в некотором роде знаменитость, а я еще только студент, так что защищаться мог лишь слабо и робко, хотя его манера спрашивать мне совсем не понравилась. Надменным он не был, но как-то задевал мою стыдливость, а я едва способен был обороняться, потому что настоящей неприязни к нему не испытывал. У меня было такое чувство, что он несчастен и к людям подступает с невольной напористостью, словно хочет вырвать у них нечто, способное его утешить.
       Пытливый взгляд его темных глаз был столь же дерзким, сколь печальным, а лицо — много старше, чем он был на самом деле.
       Немного погодя — его обращение ко мне все еще занимало мои мысли — я увидел, что он вежливо и весело болтает с одной из хозяйских дочерей, которая восторженно внимала ему и смотрела на него, как на чудо морское.
       После моего несчастья я жил так одиноко, что эта встреча еще много дней отзывалась во мне и лишала меня покоя. Я был не настолько уверен в себе, чтобы не опасаться человека более сильного, и все же слишком одинок и зависим, чтобы не чувствовать себя польщенным сближением с ним. В конце концов я подумал, что он забыл про меня и про свой каприз в тот вечер. И вдруг он явился ко мне домой, приведя меня в замешательство.
       Это было в один из декабрьских вечеров, когда уже совсем стемнело. Певец постучался и вошел так, как будто бы в его визите не было ничего необыкновенного, и сразу же, без всяких предисловий и любезностей, завел деловой разговор. Я должен был дать ему песню, а когда он увидел у меня в комнате взятое напрокат пианино, то пожелал немедля ее спеть. Пришлось мне сесть за инструмент и аккомпанировать ему, и так я впервые услышал, как звучит моя песня в хорошем исполнении. Она была печальна и невольно захватила меня, ибо он пел ее не как певец-профессионал, а тихо и словно бы про себя. Текст, который я в прошлом году прочел в одном журнале и списал, звучал так:
      
       Коли фён задул
       И с гор лавину погнал
       Под смертный вой и гул,
       То Господь послал?
       Коль в юдоли сей
       Скитаться мой удел,
       Чужим среди людей,
       Господь так повелел?
       Зрит он, что изнемог
       Я в муках жизнь влачить?
       Ах, умер Бог! Зачем мне жить?
       Услышав, как он поет эту песню, я понял, что она ему понравилась.
       Несколько минут мы молчали, потом я спросил, не может ли он указать мне мои ошибки и предложить исправления. Муот взглянул на меня своим неподвижным темным взглядом и покачал головой.
       — Исправлять тут нечего, — сказал он. — Не знаю, хороша ли композиция, в этом я совсем ничего не смыслю. В песне есть переживание и есть душа, и коли сам я не пишу ни стихов, ни музыки, мне бывает приятно найти что-то такое, что кажется мне как бы своим и что я могу напевать про себя.
       — Но текст мне не принадлежит, — вставил я.
       — Да? Ну, все равно, текст — дело второстепенное. Вы наверняка его прочувствовали, иначе не написали бы музыку.
       Тогда я предложил ему переписанные ноты, которые Приготовил еще несколько дней тому назад. Он взял эти листы, свернул трубочкой и сунул в карман пальто.
       — Зайдите как-нибудь и вы ко мне, если пожелаете, — сказал он и подал мне руку. — Вы живете в одиночестве, я его нарушать не хочу. Однако время от времени все же приятно повидаться с порядочным человеком. Он ушел, а его последние слова и улыбка запали мне в душу, они были созвучны той песне, которую он спел и всему тому, что я до сего времени знал об этом человеке. И чем дольше я все это носил в себе и рассматривал, тем отчетливей оно становилось, и наконец я понял этого человека. Я понял, почему он ко мне пришел, почему моя песня ему понравилась, почему он почти невежливо на меня нажимал и показался мне одновременно и робким, и наглым. Он страдал, он носил в себе глубокую боль и изголодался от одиночества, как волк. Этот страдалец пробовал делать ставку на гордость и уединение, но не выдержал и теперь притаился, высматривая людей, ловя добрый взгляд и намек на понимание, и ради этого готов был унизиться. Так думал я в то время.
       Мое отношение к Генриху Муоту было мне неясно, Я, правда, чувствовал его тоску и страдание, но боялся его, как человека более сильного и жестокого, который мог использовать меня и бросить. Я был еще слишком молод, у меня было еще слишком мало переживаний, чтобы я мог понять и оправдать то, как он словно бы обнажался и, казалось, не ведал стыдливости страдания. Но я видел и другое — страдал и был оставлен в одиночестве пылкий и искренний человек. Мне сами собой вспомнились слухи про Муота, достигшие моих ушей, невнятная студенческая болтовня, однако моя память вполне сохранила их тон и окраску. Рассказывали дикие истории про его похождения с женщинами, и, хотя подробностей я не помнил, мне мерещилось что-то кровавое, будто бы он был замешан в какую-то историю с убийством или самоубийством.
       Когда я вскоре после этого преодолел свою робость и расспросил одного товарища, дело оказалось безобиднее, чем оно мне представлялось. Как рассказывали, у Муота была связь с некой молодой дамой из высшего общества, правда, два года тому назад она лишила себя жизни, однако на причастность певца к этой истории люди позволяли себе лишь намекать, не более того. Наверно, моя собственная фантазия, возбужденная встречей с этим своеобразным и не вполне приятным мне человеком, создала вокруг него это облако страха. Однако, так или иначе, с этой своей возлюбленной он наверняка пережил что-то недоброе.
       Пойти к нему у меня не хватало мужества. Правда, я отдавал себе отчет в том, что Генрих Муот — страдающий, а возможно, и отчаявшийся человек, который хватается за меня и жаждет моего общества, и порой мне казалось, я должен откликнуться на этот зов и буду подлецом, если этого не сделаю.
      

3


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17


Copyright 2004-2023
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив