Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г
hesse.ru » произведения » Мраморная мастерская

скачать произведение
МРАМОРНАЯ МАСТЕРСКАЯ
Версия для печати Размер шрифта:

      Перевод с немецкого С. Шлапоберской
      OCR - Евгений (WEG)

     Лето выдалось такое чудесное, что солнечные дни считали не единицами, а седмицами, а ведь еще стоял июнь и только что убрали сено.
     Некоторые люди не знают ничего прекраснее такого лета, когда даже в плавнях сгорает камыш и зной прогревает тебя до костей. Эти люди, едва лишь придет их время, впивают в себя столько тепла и удовольствия и так беспечно радуются своему и без того не слишком-то деятельному существованию, как никогда не доведется другим. К этому разряду человечества принадлежу и я, вот почему в начале того лета я чувствовал себя так невыразимо прекрасно, правда, с резкими перебоями, о которых я расскажу ниже.
     Это был, наверно, самый роскошный июнь, какой я знавал в своей жизни, и пора бы ему повториться снова. В палисаднике перед домом моего двоюродного брата на деревенской улице все поистине буйно цвело и благоухало; георгины, заслонявшие прорехи в заборе, вымахали вверх на мясистых стеблях и выпустили крепенькие круглые бутоны, сквозь прорези которых проглядывали юные лепестки — желтые, красные, лиловые. Ослепительно, медово-золотистым огнем, горела желтофиоль, и благоухала так безудержно и страстно, словно знала, что близится время, когда она отцветет и придется ей уступить место упорно разрастающейся резеде. Тихо и задумчиво стояли на толстых стеклянных ножках строгие бальзамины, стройные и мечтательные ирисы, весело алели дичающие кусты роз. Земли не видно было ни вершка, весь сад казался пестрым и радующим глаз букетом, не уместившимся в тесной для него вазе, по краям которой едва виднелись настурции, почти задавленные розами, а посередине дерзко и властно расположилась, хвастливо устремляя вверх свое пламя, чалмовидная лилия с ее крупными похотливыми цветами.
     Мне это нравилось необычайно, а вот мой двоюродный братец и другие крестьяне ничего этого почти не замечали. Сад начинает доставлять им некоторое удовольствие, только когда лето поворачивает на осень и на клумбах остаются лишь последние, поздние розы, бессмертники и астры. Теперь же все они изо дня в день от зари до зари трудились в поле и вечером устало и тяжело валились в постель, как опрокинутые оловянные солдатики. И все-таки каждой осенью и каждой весной они заботливо возделывают свой сад и приводят его в порядок, хоть он и не приносит им дохода и в его прекраснейшую пору они на него почти не смотрят.
     Уже две недели высилось над землей жаркое синее небо, утром чистое и смеющееся, а пополудни неизменно обложенное низкими, медленно набухающими, плотными скоплениями облаков. Ночами вблизи и вдали гремели грозы, но каждое утро, когда я просыпался — в ушах еще звучали раскаты грома, — высь снова сияла ослепительной синевой и была снова напоена светом и жаром. Тогда я весело и неторопливо начинал летнее времяпрепровождение на собственный манер: короткие прогулки по раскаленным, растрескавшимся от жажды полевым тропам, через источавшие тепло поля с желтеющими хлебами, откуда приветливо глядели маки и васильки, вика, куколь и вьюнки; потом долгий, многочасовой отдых в высокой траве где-нибудь на лесной опушке, над головой — мерцанье золотистых жуков, жужжанье пчел, недвижные ветви деревьев на фоне бездонного неба; затем, ближе к вечеру, блаженно-неспешное возвращение домой сквозь солнечную пыль и красноватое золото нив, сквозь воздух, отягощенный зрелостью, томлением и тоскливым мычанием коров и, под конец, долгие часы безделья до полуночи, отданные сидению под кленом и липой за бутылкой золотистого вина, в одиночестве или с каким-нибудь знакомым, сытая, ленивая болтовня в теплой ночи, пока где-то вдали не начинало греметь и сквозь всполошенно зашуршавшую под порывами ветра листву в густую пыль не начинали тяжело, мягко и почти неслышно падать первые капли, медленно и сладострастно нисходившие с небес.
     — Нет, это же надо быть таким лентяем! — говорил мой дорогой братец, недоуменно качая головой. — Как только у тебя руки-ноги не отвалятся!
     — Они покамест еще крепко держатся, — успокаивал я его. И радовался, глядя, какой он усталый, потный и одеревенелый. Я чувствовал себя вправе побездельничать — позади у меня были выпускной экзамен и долгая череда унылых месяцев, когда я был вынужден ежедневно приносить тяжелые жертвы и отказываться от всяких удовольствий.
     Впрочем, братец Килиан был совсем не такой человек, чтобы завидовать моим усладам. Он испытывал глубокое почтение к моей учености, в его глазах она облачала меня в священные одежды, а я, естественно, старался, чтобы складки этих одежд ложились, как мне нужно, не давая обнаружить под ними множество дыр.
     Мне было хорошо, как никогда прежде. Молча, неторопливо бродил я по полям и лугам, среди ржи, скошенного сена и высокого болиголова, неподвижно лежал, как змея, в приятном тепле и наслаждался тихими часами задумчивости.
     А эти летние звуки! Звуки, которые наполняют человека блаженством и печалью и которые я так люблю: бесконечное, длящееся за полночь пенье цикад — в нем можно полностью раствориться, как в созерцании моря; сытый шум зыблющихся колосьев, отдаленный тихий гром, дожидающийся своего часа, вечерами — тучи комаров и откуда-то издалека — зовущий, звенящий звук отбиваемых кос; ночами — набухающий теплый ветер и внезапные, страстно изливающиеся потоки дождя.
     И как все в эти короткие самоупоенные недели одержимее цветет и дышит, проникновеннее живет и пахнет, сильнее и жарче полыхает! Как сверхщедрое благоухание лип наполняет мягкими волнами целые долины, как рядом с усталыми зреющими колосьями жадно рвутся к жизни и выставляют себя напоказ пестрые полевые цветы, как они вдвое ярче сияют и лихорадочно спешат не упустить мгновенье!
     Мне было двадцать четыре года, я считал, что мир и я сам близки к совершенству, и воспринимал жизнь как увлекательное любительское искусство, преимущественно с эстетических позиций. Вот только влюбленность пришла и брала свое независимо от моей воли, по извечным законам. Но посмел бы кто-нибудь мне об этом сказать! После неизбежных сомнений и колебаний я усвоил жизнеутверждающую философию и, многократно пережив тяжелые испытания, как мне казалось, обрел спокойный и деловой взгляд на вещи. Кроме того, я выдержал выпускной экзамен, в кошельке у меня была изрядная сумма карманных денег, а впереди — два месяца каникул.
     В жизни каждого, наверно, бывает такое время: тебе видится впереди бесконечная ровная дорога, ни единого препятствия, ни единой тучки на небе, ни единой лужи под ногами. И ты словно убаюкиваешь себя и все больше убеждаешься в том, что на свете не бывает ни везенья, ни случайности, а что все это — да и твое собственное будущее — ты честно заслужил и заработал, просто потому, что ты для этого и создан. И правильно поступает тот, кто радуется этому убеждению, ибо на нем основывается счастье сказочных принцев, в той же мере, что и счастье воробья на куче навоза, и долго оно никогда не длится.
     Из двух прекрасных каникулярных месяцев у меня пока что утекли между пальцев всего несколько дней. Уверенной, упругой походкой, как веселый мудрец, расхаживал я по долинам, с сигарой во рту, в шляпе с пучком полевых цветов, с фунтом вишен и хорошей книжкой в кармане. Я обменивался умными речами с землевладельцами, приветливо заговаривал там и сям с людьми, работавшими в поле, принимал приглашения на все большие и малые торжества, встречи и пирушки, на крестины и пивные вечера, от случая к случаю выпивал под вечер глоток-другой вина со священником, ходил с фабрикантами и арендаторами водяных мельниц на ловлю форели, был в меру весел и про себя удовлетворенно хмыкал, когда какой-нибудь дородный и умудренный опытом муж обращался со мною как с равным и не намекал на то, что у меня еще молоко на губах не обсохло. Ведь поистине, так смехотворно юн я был только внешне. За некоторое время до этого я сделал открытие, что вышел из возраста пустых забав и стал мужчиной; с тихим блаженством я ежечасно радовался своей зрелости и часто употреблял выражение, что жизнь — это конь, резвый и крепкий конь, и обращаться с ней следует, как всаднику с конем, — смело, но вместе с тем осторожно.
     А земля вокруг простиралась в своей летней красе, хлебные поля начинали желтеть, воздух был еще напоен запахом сена, а листва сохраняла свежие, сочные краски. Дети носили в поле хлеб и сидр, крестьяне работали споро и весело, а вечерами юные девушки рядами ходили по улице, вдруг без причины разражались смехом и, не сговариваясь, запевали свои трогательные народные песни. Я благосклонно взирал на них с высоты своего недавнего возмужания, от всего сердца разделял с детьми, крестьянами, девушками их радость и полагал, что прекрасно все понимаю.
     В прохладной лесной ложбине, по которой течет речка Заттельбах, принужденная через каждые сто шагов приводить в движение очередную мельницу, располагалась солидная и хорошо обустроенная мастерская по обработке мрамора: склад, сарай с камнерезной пилой, подъемный заслон, двор и жилой дом с садиком — все было построено просто и основательно, не выглядело ни обветшалым, ни слишком новым и радовало глаз. Там медленно и с безупречной точностью распиливали мраморные блоки, делая из них плиты и круги, затем их мыли и шлифовали — тихая и тонкая работа, которая доставляла удовольствие каждому, кто бы за ней ни наблюдал. Видеть в тесной, извилистой долине, среди елей, буков и узких полосок лугов эту мастерскую, заполненную мраморными блоками — белыми, голубовато-серыми, с разноцветными прожилками, готовыми плитами любого размера и легкой сверкающей мраморной пылью, — было странно, но она казалась красивой и привлекательной. Когда я в первый раз из простого любопытства посетил эту мастерскую, то унес с собой в кармане небольшой кусок мрамора, отполированный только с одной стороны, он много лет лежал у меня на письменном столе и служил мне пресс-папье. Владелец этой мраморной шлифовальни звался Лампарт и показался мне одним из самых больших оригиналов, коими изобиловала эта местность. Он рано овдовел и отчасти из-за своей необщительности, отчасти из-за необычного ремесла, которое никак не связывало его с окружающими людьми и с их жизнью, приобрел своеобразный внешний облик. Он слыл очень состоятельным, однако в точности этого никто не знал, поскольку во всей округе не было человека, который имел бы подобное предприятие и представление о том, как оно работает и какой приносит доход. В чем состояло своеобразие господина Лампарта, я себе сразу не уяснил. Но оно существовало и заставляло вас обходиться с этим человеком иначе, чем с другими людьми. Кто приходил к нему, был желанным гостем и встречал радушный прием, но чтобы сам камнерез отдал кому-нибудь визит — такого не бывало ни разу. Если он когда и появлялся — это случалось редко — на общем празднике в деревне, или на охоте, или с каким-нибудь делом, то разговаривали с ним весьма вежливо, но в смущении подыскивали подобающее приветствие, ибо подходил он к вам так спокойно и с такой невозмутимой серьезностью смотрел каждому в глаза, что смахивал на отшельника, который вышел из леса и вскоре уйдет туда опять.
     Его спрашивали, как идут дела. «Спасибо, помаленьку», — отвечал он, но встречного вопроса не задавал. У него осведомлялись, не повредил ли ему последний паводок или последнее безводье. «Спасибо, не слишком», — отвечал он, но не продолжал словами: «А как у вас?»
     Судя по внешности, это был человек, которого раньше, а возможно и сейчас, угнетало много забот, но который привык ни с кем ими не делиться. Тем летом у меня вошло в привычку частенько заглядывать к мраморщику. Нередко я просто во время прогулки на какие-нибудь четверть часа заходил к нему во двор и в прохладную шлифовальню, где сверкающие стальные ленты пилы мерно двигались вверх-вниз, скрежетал и сыпался песок, у колес стояли молчаливые мужчины, а под дощатым полом плескалась вода. Я смотрел на эти колеса и приводные ремни, садился на какую-нибудь каменную глыбу, катал ногами какую-нибудь круглую чурбашку или со скрипом растирал подошвами мраморную крошку, прислушивался к шуму воды, закуривал сигару, несколько времени наслаждался тишиной и прохладой и снова пускался в путь. Хозяина я в этих случаях почти никогда не видел. Если я хотел заглянуть к нему, а этого я хотел очень часто, то входил в его маленький, всегда дремотно тихий жилой дом, шумно вытирал в коридоре ноги и вдобавок еще покашливал, до тех пор пока господин Лампарт или его дочь не спускались ко мне, не открывали дверь в светлую горницу и не предлагали мне стул и стакан вина.
     И вот я сидел у массивного стола, попивал из стакана, сплетал и расплетал пальцы и далеко не сразу находил повод для разговора — ведь ни хозяин дома, ни его дочь, которые, однако, редко появлялись одновременно, никогда не заводили его первыми, а мне в присутствии этих людей и в этом доме ни одна тема, какую выбираешь обычно, не казалась уместной. Проходило добрых полчаса, беседа давно уже шла, когда я, несмотря на всю мою настороженность, допивал свой стакан. Второго мне не предлагали, просить я не хотел, а сидеть перед пустым стаканом было не очень-то приятно, так что я поднимался, подавал на прощанье руку и надевал шляпу.
     Что касается дочери, то вначале я заметил только, как удивительно она похожа на отца. Она тоже была рослая, прямая и темноволосая, у нее были его мягкие черные глаза, его прямой, четко и резко выточенный нос, его спокойный, красивый рот. Даже походка была у нее отцовская — в той мере, в какой женщина может обладать мужской походкой, — и тот же добрый серьезный голос. Она протягивала человеку руку таким же движением, что и ее отец, так же, как он, ждала, пока ей скажут, что имеют сказать, а на безразличные вежливые вопросы давала, точь-в-точь как он, деловитые, краткие и словно бы слегка удивленные ответы. У нее был тот тип красоты, что часто встречается в приграничных алеманских землях и во многом основан на гармоничном сочетании силы и подвижности, при непременно рослой статной фигуре и смуглом цвете лица. Поначалу я рассматривал ее как красивую картину, но потом уверенная и зрелая манера этой красивой девушки стала все больше притягивать меня к ней. Так началась моя влюбленность, и скоро она переросла в страсть, какой я еще не знал. Мое чувство, наверно, быстро стало бы заметным, если бы сдержанность девушки и прохладно-спокойная атмосфера дома не оказывали на меня слегка парализующее действие и не внушали робость.
     Когда я сидел против нее или ее отца, то весь мой огонь сразу же уходил вглубь, оставляя снаружи лишь трепещущий язычок пламени, который я тщательно скрывал. Да и горница эта никак не походила на сцену, на которой молодые герои-любовники становятся на колени и добиваются победы, это было скорее место, побуждавшее к сдержанности и смирению, место, где властвуют спокойные силы и где люди серьезно и стойко переживают и преодолевают серьезный отрезок своей жизни. Несмотря на все это, я ощущал за спокойным поведением девушки скованную полноту чувств и живость, которая лишь изредка прорывалась наружу, да и то лишь каким-нибудь порывистым движением или внезапно вспыхнувшим взглядом, когда разговор вызывал у нее живой интерес.
     Я достаточно часто задумывался над тем, какой может оказаться истинная сущность этой красивой и строгой девушки. Она могла в глубине души быть страстной, или меланхоличной, или действительно равнодушной. Так или иначе, то, что она являла взгляду, не вполне соответствовало ее истинной натуре. Хотя она, казалось, так свободно рассуждала и так самостоятельно себя вела, отец имел над нею неограниченную власть, и я чувствовал, что ее натура с ранних лет подавлялась отцовским влиянием и насильственно вгонялась им в другие формы, пусть только из любви, но не без сопротивления с ее стороны. Когда я видел их вместе, что, правда, случалось крайне редко, мне казалось, будто я тоже ощущаю это, возможно, невольное тираническое влияние, и у меня возникало смутное чувство, что однажды между отцом и дочерью неизбежно разгорится упорная и смертельная борьба. Когда же я думал, что это может произойти из-за меня, у меня начинало колотиться сердце и я не мог подавить в себе тихого ужаса.
     Если моя дружба с господином Лампартом никак не складывалась, то тем отраднее развивались мои отношения с Густавом Беккером, управляющим усадьбы Риппаха. Недавно мы с ним после многочасовых разговоров даже выпили на брудершафт, и я немало этим гордился, несмотря на решительное неодобрение моего брата. Беккер был человек образованный, лет, наверно, тридцати двух, притом малый хитрый и ловкий. Меня не оскорбляло, что он чаще всего с иронической улыбкой воспринимал мои громкие заверения вроде «слово чести», ибо я наблюдал, как он потчевал такой же улыбкой людей куда более пожилых и достойных. Он мог себе это позволить, так как был не только полновластным распорядителем и, возможно, будущим покупателем крупнейшего имения в округе, но и превосходил по своим умственным способностям большую часть окружавших его людей. Его оценивали высоко, как «чертовски умного парня», однако большой любви к нему не питали. Я вообразил себе, будто он чувствует, что люди его избегают, и потому столько времени уделяет мне.
     Правда, зачастую он приводил меня в отчаяние. Мои сентенции о жизни, о людях он часто делал сомнительными в моих собственных глазах, притом без единого слова, одной лишь выразительно-злобной ухмылкой, а иногда осмеливался прямо объявить любого рода философию смехотворной.
     Однажды вечером я сидел с Густавом Беккером за стаканом пива в саду кабачка «Орел». Сидели мы за столиком ближе к лугу в полной тиши и совсем одни. Вечер был сухой и жаркий, когда воздух полнится золотистой пылью, одуряюще благоухали липы, а солнце будто и не собиралось заходить.
     — Слушай-ка, ты ведь знаешь мраморщика из долины Заттельбаха?
     Беккер продолжал набивать трубку и, не поднимая головы, только кивнул в ответ.
     — Так скажи на милость, что он за человек?
     Беккер рассмеялся и сунул набойник в карман жилета.
     — Это очень умный человек, — сказал он, немного помолчав. — Потому всегда и держит язык за зубами. А тебе какое дело до него?
     — Да никакого, я просто так спросил. Ведь он производит странное впечатление.
     — Как все умные люди, а их не так уж много.
     — И это все? Ты ничего про него не знаешь?
     — У него красивая дочка.
     — Да, но я не об этом. Почему он ни к кому не ходит?
     — А зачем ему ходить?
     — Ах, да мало ли зачем. Я думаю, быть может, он пережил что-нибудь необыкновенное или что-то в этом роде.
     — Ага, что-нибудь романтическое? Уединенная мельница в долине? Мрамор? Молчаливый отшельник? Похороненное счастье? Сожалею, но ничего подобного нет. Лампарт — превосходный коммерсант.
     — Ты это точно знаешь?
     — Он себе на уме. Зашибает деньгу.
     Тут ему пришлось уйти. У него еще были дела. Он заплатил за свое пиво и пошел прямиком через скошенный луг, а когда он через минуту-другую скрылся за ближайшим холмом, до меня еще долетела струйка дыма из его трубки — Беккер шел против ветра. Коровы в хлеву начали сыто и лениво мычать, на деревенской улице показались первые гуляющие, и, когда я через некоторое время огляделся вокруг, горы были уже иссиня-черные и небо не красное, а зеленовато-синее, казалось, в любую минуту может выкатиться первая звезда.
     Короткий разговор с управляющим дал легкого пинка моей гордости мыслителя, и поскольку вечер был так хорош, а в моей самоуверенности все равно уже образовалась дыра, то меня вдруг одолела любовь к дочери мраморщика, дав мне почувствовать, что со страстями не шутят. Я выпил раз и еще раз по полкружки пива, и когда в самом деле высыпали первые звезды и с улицы донеслась трогательная народная песня, оставил на скамейке свою философию и свою шляпу, медленно двинулся через темные поля и на ходу дал волю слезам.
     Но сквозь слезы я видел простор, расстилавшийся передо мной в летней ночи: бесконечная череда полей вздымалась к горизонту мощной и плавной волной, по сторонам дышал во сне далеко тянувшийся лес, а позади меня лежала уже почти неразличимая деревня с несколькими огоньками и редкими звуками, тихими и отдаленными. Небо, пашни, лес и деревня вкупе с разнообразными луговыми ароматами и еще слышным там и сям стрекотаньем кузнечиков сливались воедино, мягко окутывали меня и взывали ко мне, словно красивая мелодия, навевающая радость и печаль. Только звезды светло и недвижно покоились в сумрачной выси. Во мне пробудилось робкое и все же пылкое желание, какое-то томление, я не понимал, что это — порыв к новым неведомым радостям и страданиям или потребность возвратиться назад, в страну детства, прислониться к забору отчей усадьбы, еще раз услышать голоса покойных родителей, лай нашей умершей собаки и выплакаться.
     Сам того не желая, я вошел в лес и стал пробираться через сухой валежник и душный мрак, пока передо мной не открылся широкий просвет; я долго стоял там между высокими елями над тесной долиной Заттельбаха, а внизу располагалось владение Лампарта, где светлели нагромождения мрамора и сквозь узкую плотину бурлила темная вода. Стоял до тех пор, пока не устыдился и кратчайшей дорогой — прямиком через поля — не заспешил домой.
     На другой день Густав Беккер уже вызнал мою тайну.
     — Только не заговаривай мне зубы, — сказал он, — ты же просто втрескался в эту Лампарт. Ну да беда невелика. Ты в таком возрасте, что с тобой это наверняка приключится еще не раз.
     Гордость опять заговорила во мне в полный голос.
     — Нет, милый мой, — возразил я, — тут ты меня недооценил. Из этих мальчишеских шалостей мы уже выросли. Я все хорошенько обдумал и полагаю, что лучшей невесты мне не найти.
     — Невесты? — Беккер рассмеялся. — Парень, да ты у нас комик.
     Тут я рассердился не на шутку, но не убежал, а принялся подробно излагать управляющему свои доводы и планы касательно этого союза.
     — Главное-то ты упустил, — серьезно и внушительно сказал он, выслушав меня, — Лампарты тебе не чета. Это люди крупного калибра. Влюбляться можно в кого угодно, но вступать в брак надо только с тем, с кем ты после сумеешь сладить и шагать в ногу.
     Я скорчил гримасу и хотел было резко его перебить, но он вдруг опять рассмеялся и заявил:
     — Ну что же, тогда дерзай, сын мой, и удачи тебе!
     С тех пор я какое-то время часто обсуждал с ним эту тему. Поскольку в дни летней страды он редко мог отлучиться, то все эти разговоры мы вели, расхаживая по полю, или в хлеву, или в амбаре. И чем больше я говорил, тем яснее и законченнее представлялось мне все дело.
     Вот только когда я сидел в мраморной мастерской, то чувствовал себя стесненно и каждый раз понимал, как далек еще от цели. Девушка неизменно проявляла то же спокойное радушие с оттенком мужественности, который казался мне восхитительным и все-таки нагонял на меня робость. Временами я как будто бы чувствовал, что она рада меня видеть и втайне любит: иногда она могла так испытующе и самозабвенно на меня смотреть, как смотрят на что-то, что доставляет тебе радость. К тому же она очень серьезно выслушивала мои умные речи, однако про себя, казалось, таила непоколебимое собственное мнение.
     Однажды она сказала:
     — Ведь для женщин, по крайней мере для меня, жизнь выглядит иначе. Нам приходится делать и допускать многое такое, что мужчина мог бы сделать по-своему. Мы не настолько вольны...
     Я рассуждал о том, что судьба каждого человека в его руках и он должен создать себе такую жизнь, которая была бы целиком его творением и принадлежала бы ему самому.
     — Мужчина, верно, на это способен, — отвечала она. — Не знаю. Но с нами дело обстоит иначе. Мы тоже можем кое-что сделать со своей жизнью, но это выражается скорее в том, чтобы разумно принимать необходимое, нежели в том, чтобы совершать самостоятельные шаги.
     А когда я снова ей возражал и произносил небольшую красивую речь, она оттаивала и говорила почти страстно: Оставайтесь при своем убеждении и позвольте мне думать по-своему! Выискать для себя в жизни самое прекрасное, когда у тебя есть выбор, — это не такое уж большое искусство. Только у кого есть выбор? Если вы сегодня или завтра угодите под колеса и лишитесь рук и ног, то какой вам будет прок от ваших воздушных замков? Вы тогда рады будете, что научились довольствоваться тем, что вам суждено судьбой. Однако ловите свое счастье, ловите, я вам этого желаю!
     Никогда еще не была она такой оживленной. Потом умолкла, улыбнулась странной улыбкой и не стала удерживать меня, когда я поднялся и откланялся до следующего раза. Но ее слова нередко заставляли меня задумываться, а вспоминались они мне чаще всего в самые неподходящие минуты. Я собирался поговорить об этом с моим другом в усадьбе Риппаха, однако, видя холодные глаза Беккера и его вздрагивающие губы, готовые сложиться в насмешливую улыбку, всякий раз терял к тому охоту. Вообще, постепенно получилось так, что чем более личными и необычайными становились мои беседы с фройляйн Лампарт, тем меньше я говорил о ней с управляющим. К тому же он, по-видимому, никакой важности моим отношениям с девушкой не придавал. Самое большее — время от времени спрашивал, продолжаю ли я прилежно посещать мраморную мастерскую, слегка меня поддразнивал, но потом, со свойственным ему благодушием, кончал дело миром.
     Однажды, к своему изумлению, я застал его в уединенном жилище Лампарта. Когда я вошел, он сидел в горнице с хозяином за обычным стаканом вина. После того как Беккер его осушил, ему тоже второго не предложили, что я воспринял с некоторым удовлетворением. Вскоре он собрался уходить, и, поскольку Лампарт явно был занят, а его дочери не было дома, я присоединился к Беккеру.
     — Что привело тебя сюда? — спросил я его, когда мы вышли на дорогу. — Похоже, ты очень хорошо знаешь Лампарта.
     — С некоторых пор.
     — У тебя с ним какие-то дела?
     — Да, денежные расчеты. А козочки сегодня не оказалось дома, не так ли? Ты что-то быстро ушел.
     — Ах, да перестань ты!
     Между тем у меня с девушкой завязались вполне искренние дружеские отношения, ведь сознательно я никогда не давал ей почувствовать свою все более сильную влюбленность. Теперь же она, вопреки всем моим ожиданиям, внезапно так переменилась, что опять отняла у меня всякую надежду. Не то чтобы она стала робкой, но как будто бы искала пути назад, к прежней отчужденности, старалась ограничить наши разговоры сторонними и общими темами и не дать расцвести той сердечной дружбе, что зародилась между нами.
     Я терялся в догадках, бродил по лесу и строил тысячи дурацких предположений, стал и сам держаться с ней еще более неуверенно и погрузился в тягостные сомнения и раздумья, насмехавшиеся над всей моей философией счастья. Тем временем прошло больше половины моих каникул, я начал считать дни и смотреть вслед каждому потраченному попусту с завистью и отчаянием, словно именно этот день был бесконечно важным и невозвратимым.
     Но вот настал день, когда я, вздохнув с облегчением и почти испугавшись, поверил в то, что одержал полную победу и на какое-то мгновенье очутился перед распахнутыми вратами рая.
     Я заглянул в мастерскую и увидел Хелену, стоявшую в садике среди высоких кустов георгин. Я вошел туда, поздоровался с девушкой, помог ей поднять повалившийся куст и подвязать его к колышку. Пробыл я там всего каких-нибудь четверть часа. Мое появление было для нее неожиданным, она держалась куда более смущенно и робко, чем обычно, и в ее робости крылось нечто такое, что, на мой взгляд, читалось, будто написанное черным по белому. Она меня любит — это чувство пронзило меня до глубины сердца, и я стал вдруг уверенным и веселым, нежно и почти с состраданием взирал на эту рослую, статную девушку, но решил пощадить ее стыдливость и сделал вид, будто ничего не замечаю, а когда через несколько минут подал ей на прощанье руку и ушел, ни разу не оглянувшись, то казался себе прямо-таки героем.
     День опять выдался великолепный. Из-за своих тревог и волнений я на какое-то время почти утратил ощущение прелести лета и блуждал по окрестностям как незрячий. Теперь же лес был снова пронизан светом, речка — опять черной, бурой и серебристой, даль — светлой и дымчатой, на проселочных дорогах весело мелькали красные и синие юбки крестьянок. Я так благоговейно радовался, что не смог бы согнать бабочку с цветка. Добравшись до верхней опушки леса, разгоряченный подъемом, я растянулся на земле, глядя вниз, на плодородную долину, замкнутую вдали округлой горой, подставил себя лучам полуденного солнца и был весьма доволен красотой мира и всем вокруг.
     Хорошо, что я как мог насладился этим днем, намечтался и напелся. А вечером даже выпил в саду «Орла» кружку старого красного вина.
     Когда я днем позже заглянул к мраморщикам, там царила прежняя холодная сдержанность. При виде горницы, солидной мебели и спокойной, серьезной Хелены вся моя уверенность и победительный задор улетучились, я сидел, словно бедный странник на ступеньках, а затем ушел, как мокрый пес, жалкий и протрезвевший. Ничего не случилось. Хелена была даже приветлива. Но от вчерашнего чувства не осталось и следа.
     В тот день это дело начало становиться для меня отчаянно серьезным. Предчувствие счастья я смаковал преждевременно.
     Теперь же тоска терзала меня, как неутолимый голод, я лишился сна и покоя. Мир вокруг меня рушился, я оставался изолирован в одиночестве и молчании, не слыша ничего, кроме тихих и громких криков моей страсти. Мне приснилось, что высокая, красивая, серьезная девушка пришла ко мне и припала к моей груди, и тогда я, рыдая, с проклятьями протягивал руки в пустоту и денно и нощно слонялся возле мраморной фабрики, не смея туда зайти.
     Не помогло, что я безропотно выслушал насмешливую проповедь управляющего Беккера, призывавшую к недоверчивой рассудительности. Не помогло, что я часами в палящий зной бродил по полям или лежал в холодных лесных ручьях, пока не начинал стучать зубами. Не помогло и то, что субботним вечером я ввязался в деревенскую потасовку и вышел из нее весь в синяках и шишках.
     А время утекало, как вода. Осталось всего четырнадцать дней каникул! Всего двенадцать! Всего десять! За эти дни я дважды побывал в мастерской. Один раз я встретил там только отца, вместе с ним подошел к пиле и тупо смотрел, как под нее подводят новый мраморный блок. Господин Лампарт отлучился зачем-то на склад, и так как вернулся он не сразу, то я ушел с намерением никогда больше не возвращаться.
     Тем не менее два дня спустя я снова явился туда. Хелена приняла меня, как обычно, а я не мог от нее глаз отвести. В тогдашнем моем беспокойном и неуверенном состоянии я не нашел ничего лучшего, как сыпать без разбору дурацкими шутками, поговорками и анекдотами, которые явно ее раздражали.
     — Что это вы сегодня такой? — спросила она наконец и так посмотрела на меня своими чистыми и честными глазами, что у меня заколотилось сердце.
     — Какой «такой»? — откликнулся я, и дьяволу было угодно, чтобы я при этом попробовал засмеяться.
     Этот вымученный смех ей не понравился, и она с грустным видом пожала плечами. На миг мне показалось, что она была ко мне неравнодушна, хотела пойти мне навстречу и оттого теперь опечалена. С минуту я смущенно молчал, но дьявол опять был тут как тут — я снова впал в прежнее шутовство и принялся болтать, хотя каждое мое слово резало меня как ножом, а девушку не могло не злить. И я был настолько молод и глуп, что и свою боль, и свою бессмысленную дурь смаковал, словно некий спектакль, и в каком-то мальчишеском упрямстве только расширял расселину между нами, вместо того чтобы скорее откусить себе язык или честно попросить у Хелены прощения.
     Потом, от нервозности, я поперхнулся вином, зашелся в кашле и выбежал из горницы и из дома более жалкий, чем когда бы то ни было.
     И вот от моих каникул осталось всего восемь дней.
     Лето было такое прекрасное, все начиналось так радостно и многообещающе. Теперь моей радости как не бывало — что мог я предпринять за восемь дней? Я принял решение завтра же уехать.
     Но прежде я должен был еще раз побывать у нее. Я должен был еще раз прийти к ней, взглянуть на ее цветущую благородную красоту и сказать: «Я тебя любил, зачем ты со мною играла?»
     Сперва я отправился в усадьбу Риппаха, к Густаву Беккеру, которым в последнее время несколько пренебрегал. Он стоял в своей большой пустоватой комнате за до смешного узкой конторкой и писал письма.
     — Я хотел с тобой попрощаться, — сказал я, — завтра я, вероятно, уеду. Понимаешь, пришло время опять хорошенько взяться за работу.
     К моему удивлению, управляющий и не подумал отпускать шутки. Он хлопнул меня по плечу, улыбнулся, чуть ли не с состраданием, и произнес:
     — Так, так. Что ж, тогда отправляйся с Богом, юноша!
     А когда я был уже в дверях, он опять втащил меня в комнату и сказал:
     — Слушай-ка, мне тебя жалко. Только я с самого начала знал, что с девчонкой у тебя ничего не выйдет. Ты тут у нас время от времени произносил мудрые изречения — вот и держись за них, и не сходи со своего пути, даже если у тебя закружится голова.

1


1 | 2 | 3

Copyright 2004-2017
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив