Закладки
  Добавить закладку :

|
|

Главная | "Биография души" | Произведения | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив

Лауреат Нобелевской премии по литературе за 1946 г
hesse.ru » произведения » В старом \"солнце\" » страница 3

скачать произведение
В СТАРОМ \"СОЛНЦЕ\"

страница 3
Версия для печати Размер шрифта:


     Хеллер тотчас все уловил и с готовностью принял этот примирительный тон. Пора было уже и объявиться в приюте, так что они отправились в путь и поспели как раз к ужину. Стол, за которым сидело теперь пятеро, представлял вполне внушительное зрелище. Во главе сидел вязальщик, по одну сторону от него был розовощекий Холдрия, рядом тощий, подавленный и мрачный Хюрлин, напротив них сидел редковолосый пройдоха-канатчик, рядом живой светлоглазый Финкенбайн. Этот удачно занял коменданта разговором и привел его в хорошее расположение духа, одновременно он разок-другой пошутил со слабоумным, и тот полыценно осклабился, а когда стол был убран и вымыт, достал карты и предложил перекинуться. Вязальщик хотел было это запретить, но потом позволил при условии, что они будут играть «ни на что». Финкенбайн громко засмеялся.
     — Конечно же, ни на что, господин Зауберле. Я, правда, был когда-то миллионером, только все вложил в акции Хюрлина — не в обиду вам будь сказано, господин фабрикант!
     Они раздали карты, и игра какое-то время шла оживленно, прерываемая лишь бесконечными карточными шуточками Финкенбайна да попытками плутовства со стороны канатчика, которые тот же Финкенбайн умело разоблачал и обезвреживал. Но тут канатчик не удержался от желания хотя бы смутными намеками припомнить приключение в «Звезде». Поначалу Хюрлин пропустил это мимо ушей, в другой раз раздраженно отмахнулся. Тогда канатчик стал злорадно пересмеиваться с Финкенбайном. Хюрлин взглянул на них, неприятные смешки и подмигивания дошли до него, и вдруг ему стало ясно, кто виноват в том, что его вышвырнули из пивной, и кто веселится за его счет. Он проникался этой мыслью все больше и больше. Скривив рот, он бросил среди игры свои карты и дальше играть не стал. Хеллер тотчас заметил, что произошло, он предусмотрительно затих и с двойным усердием стал стараться завоевать дружбу Финкенбайна.
     Таким образом вражда между двумя стариками снова возобновилась, и даже пуше прежнего, потому что Хюрлин был теперь убежден, что Финкенбайн знал обо всей проделке и сам ее затеял. Хотя тот держался с неизменной веселостью и дружелюбием, но поскольку Хюрлин относился к нему теперь с подозрением и грубо обрывал всякие его шуточки и обращения, вроде «коммерции советник», «господин фон Хюрлин» и тому подобное, то вскоре Солнечное братство распалось на две партии. Тем более что фабрикант скоро привык к присутствию в комнате дурачка Холдрии и сделал его своим другом.
     Время от времени Финкенбайн, у которого из каких-то скрытых источников то и дело возобновлялся в кармане запас деньжат, снова предлагал всем совместный поход в пивнушку. Но, как ни силен был соблазн, Хюрлин держался стойко и ни разу с ним не пошел, хотя его возмущала мысль, что Хеллер этому только радуется. Вместо этого он сидел с Холдрией, который блаженно улыбался или испуганно таращил глаза, когда тот жаловался, ругался или фантазировал, что бы он сделал, если бы кто-то одолжил ему тысячу марок.
     Зато Лукас Хеллер держался с Финкенбайном весьма благоразумно. Правда, с самого начала он чуть было не поставил эту новую дружбу под угрозу. Как-то ночью он по обыкновению вздумал проверить одежду своего сотоварища и, найдя там тридцать пфеннигов, забрал их себе. Обворованный, однако, не спал, он наблюдал за всем сквозь полусомкнутые веки. Утром он похвалил канатчика за ловкость рук, потребовал от него вернуть деньги и изобразил все удачной шуткой. Тем самым он полностью захватил власть над Хеллером, но хотя тот в его лице и приобрел хорошего товарища, все же он не мог перед ним так беспрепятственно изливать свои жалобы, как в свое время перед Хюрлином. Потому что Финкенбайну быстро наскучили его речи о бабах.
     — Ну, хватит, канатчик, хватит, я говорю. Ты прямо как шарманка с одной и той же вечной песней. Может, найдутся у тебя в запасе другие валики? Если говорить о бабах, то ты, я считаю, прав. Но нельзя же столько об этом, слишком уже. Вот найдется у тебя в запасе другая музыка, тогда пожалуйста, заводи, а так у меня уже в ушах навязло.
     Фабрикант от таких слов был избавлен. Это было по-своему неплохо, только радости все равно было мало. Чем терпеливее был слушатель, тем глубже погружался он в свои горести. Еще раз-другой, поддавшись на полчасика самоуверенной веселости бездельника Финкенбайна, он вспоминал было снова широкие жесты и словечки своих золотых времен, но раз от разу руки его становились все менее послушными, и получалось уже как-то не от души. На исходе солнечной осени он еще посиживал иногда под желтеющими яблонями, но взгляд на город и долину не будил в нем уже ни зависти, ни желания, все это было чужое, словно находилось далеко и не имело к нему отношения. К нему вообще ничто теперь не имело отношения, он был списан по всем статьям, и в прошлом не на что было больше оглядываться.
     Эта перемена произошла с ним до странности быстро. Правда, уже вскоре после своего краха, в те бедственные времена, когда он стал завсегдатаем «Солнца», он поседел и потерял былую подвижность. Но он мог бы еще много лет крутиться, а при случае и побуянить в пивной или на улице. Лишь богадельня надломила его окончательно. Радуясь в свое время, что удалось попасть в приют, он не подозревал, какие важные нити собственноручно при этом перерезает. Потому что жить просто так, без планов, без комбинаций, без возможности играть какую-либо роль, — этого он не умел, и то, что он, не выдержав усталости и голода, решил тогда уйти на покой, вот что, по сути, было его настоящим банкротством. Теперь ему не оставалось ничего иного, как только доживать свой век.
     К этому надо добавить, что Хюрлин слишком уж долго шатался по кабакам. А человеку седому отказ от былых привычек, даже греховных, дается не так просто. Одиночество и ссоры с Хеллером заставили его вовсе затихнуть, а когда старый враль и крикун затихает, значит, он уже на полпути к погосту.
     Много всякого бередило и глодало теперь эту грубую и неустроенную душу, и стало очевидно, что при всей ее видимой зачерствелости и упрямстве она не так-то на самом деле была защищена. Первым заметил его состояние комендант. Однажды он, пожимая плечами, сказал городскому пастору, когда тот пришел навестить приют:
     — Прямо жалость берет смотреть на этого Хюрлина. Я последнее время его даже работать не заставляю, но дело, видать, не в этом. Он все о чем-то думает, все размышляет, и не знай я таких людей, я бы сказал, что его мучает нечистая совесть, причем не напрасно. Но нет, тут что-то другое. Его что-то грызет изнутри, вот в чем дело, а в таком возрасте этого долго не выдержать, вот посмотрите.
     После чего пастор разок-другой посидел в комнате с фабрикантом возле зеленой птичьей клетки Холдрии, поговорил с ним о жизни и смерти и попытался внести немного света в его омраченную душу, однако тщетно.
     Хюрлин то ли слушал его, то ли нет, он что-то бурчал и кивал, но не произнес ни одного членораздельного слова, он стал лишь еще более беспокойным и странным. Порой ему нравились шутки Финкенбайна, он смеялся негромко и сухо, хлопал по столу и кивал одобрительно, но потом опять погружался в себя, вслушиваясь в какие-то смутные голоса.
     Внешне он казался просто затихшим и слезливым, и все держались с ним как обычно. Лишь слабоумный, имей он хоть чуть побольше разума, мог бы догадаться, в каком упадке пребывает Хюрлин, и эта догадка испугала бы его. Ибо этот всегда добродушный и доброжелательный Холдрия был теперь фабриканту товарищем и другом. Они вместе посиживали на корточках перед клеткой, совали жирному воробью палец, чтоб тот клюнул, по утрам, с постепенным приходом зимы, жались к слабо натопленной печке и смотрели друг другу в глаза с таким пониманием, словно это были два мудреца. Так, бывает, глядят друг на друга два лесных зверя, попавших в одну клетку.
     Сильней всего грызло Хюрлина воспоминание об унижении и стыде, которые он пережил в «Звезде» из-за науськивания Хеллера. В том самом кабаке, где он столько лет, бывало, просиживал целыми днями, где оставлял, бывало, последний геллер, где считался хорошим гостем и оратором, в этом самом кабаке хозяин и гости спокойно, даже со смехом смотрели, как его вышвыривают за дверь. Он собственной шкурой ощутил и понял, что уже перестал быть там своим, что он больше не в счет, его забыли и вычеркнули, что у него там нет даже призрачных прав.
     За любую другую злую проделку он бы, конечно, отомстил Хеллеру при первой же возможности. Но на сей раз он не произнес даже привычных ругательств, которые прежде так легко срывались с его уст. И что ему было сказать? Канатчик делал свое дело. Если бы он еще был человеком и хоть чего-то стоил, никто бы в «Звезде» не осмелился выставить его за дверь. Все было кончено, пора было собирать манатки.
     Теперь он видел перед собой лишь узкую прямую дорогу, по которой обречен был идти сквозь бессчетную череду пустых дней, навстречу смерти. Все здесь было уже предопределено, расписано, приколочено гвоздями, не поспоришь, не упросишь. Здесь не было никакой возможности подчистить результат, подделать бумаги, назвать себя акционерным обществом или, перекрестясь, объявить себя банкротом и через тюрьму, окольным путем снова проникнуть в число живых. Ведь когда-то фабрикант умел приспосабливаться ко всяким ситуациям и выбираться из разных переделок, но тут приспособиться было нельзя и выхода не было видно.
     Добряга Финкенбайн не раз пробовал приободрить его утешительным словцом или с добродушным смехом похлопывал по плечу:
     — Эй, обер-коммерции советник, зачем так много думать, ты и так уже неплохо соображаешь, скольких богатых умников сумел в свое время надуть, нет разве? Да не ворчи ты, герр миллионер, я ж ничего худого не имею в виду. Так просто, шучу... Бог ты мой, ну подумай хоть про эти святые стишки у себя над кроватью.
     И он величественно, точно пастор, простирал руки как бы для благословения и произносил елейным голосом: «Дети мои, возлюбите друг друга».
     — Или знаешь что, заведем давай свою сберкассу, а как наполним ее, выкупим у города эту вшивую богадельню, повесим прежнюю вывеску, пусть это будет опять старое «Солнце», смажем машину заново. Как ты считаешь?
     — Было бы у нас пять тысяч марок... — пробовал было подсчитать Хюрлин, но тут все начинали смеяться; он осекался, вздыхал и погружался вновь в неподвижную задумчивость.
     У него появилась привычка выхаживать целыми днями по комнате, то раздраженно, то робко, то словно коварно кого-то подстерегая. Но никому он обычно не мешал. Холдрия часто даже составлял ему компанию, сопровождал его в долгих походах по комнате, стараясь попасть в ногу, и, как умел, откликался на взгляды, жестикуляцию и вздохи беспокойного путника, который все время словно убегал от злого духа, сидевшего, однако, у него внутри. Всю свою жизнь играл он обманные роли, теперь ему оставалось лишь с шутовскими ужимками разыграть безнадежный и горький конец.
     Одна из выходок и причуд этого выбитого из колеи человека заключалась в том, что он по нескольку раз в день забирался под свою кровать, извлекал оттуда солнце со старой вывески и устраивал вокруг него страстный дурацкий ритуал: то носил его торжественно перед собой, словно святое знамение, то втыкал перед собой и смотрел в упоении, то в бешенстве ударял кулаком, а вслед за этим тотчас начинал заботливо баюкать, ласкать и в конце концов возвращал на свое место. С тех пор как начались такие символические действа, он утратил у Солнечных братьев остатки последнего уважения, и с ним стали обращаться совсем как с его приятелем, дурачком Холдрией. А канатчик, тот просто смотрел на него с нескрываемым презрением, при любой возможности дразнил его и унижал и злился, что Хюрлин как будто этого не замечает.
     Однажды он забрал у него солнце и перепрятал в другой комнате. Когда Хюрлин полез за ним и не нашел, он долго бродил по дому, потом снова сунулся искать на старом месте, потом стал грозить всем сожителям по очереди, не исключая вязальщика, словами бессильной ярости, а когда и это все не помогло, сел за стол, положил голову на руки и разразился горестными рыданиями, длившимися полчаса. Для сострадательного Финкенбайна это было уже слишком. Он дал здоровенного тумака перепуганному до смерти канатчику и заставил его немедленно принести спрятанное сокровище.
     У фабриканта было еще достаточно сил, и, несмотря на седину, он мог бы еще прожить несколько лет. Но воля к смерти уже подтачивала его изнутри и скоро взяла свое. Как-то декабрьской ночью старик все не мог заснуть. Сев на кровати и уставясь на темные стены, он предался своим безутешным мыслям, он чувствовал себя покинутым, как никогда. Томимый тоской, страхом и безысходностью, он наконец встал, сам не сознавая, что делает, развязал свои веревочные подтяжки и без шума повесился на дверной петле. Там его и обнаружил сперва Холдрия, потом прибежавший на его испуганный крик комендант. Лицо Хюрлина было слегка посиневшим, но при этом не очень исказилось.
     Все были немало поражены и перепуганы, но длилось это недолго. Лишь слабоумный поныл тихонько над своей чашкой кофе, остальные знали или чувствовали, что чем-то таким должно было кончиться и что это не повод стенать или возмущаться. Особой любви никто ведь к нему не испытывал.
     В свое время, когда Финкенбайн стал четвертым обитателем богадельни, кое-кто в городе стал поговаривать, не слишком ли быстро заселяется мало приспособленный для этого приют. Теперь один лишний обитатель исчез. И если верно говорят, что чаще всего обитатели приютов живут на удивление припеваючи и доживают до глубокой старости, но столь же верно и то, что, раз уж появилась дыра, она чаще всего не может не разрастаться. Так вышло и здесь; не успев расцвести, колония бедолаг вдруг стала нести потерю за потерей.
     Поначалу, конечно, казалось, что фабриканта забыли и все пошло, как прежде. Хеллер, насколько это позволял Финкенбайн, разглагольствовал, портил нервы вязальщику и старался переложить половину своей работы на услужливого Холдрию. Так что он себя чувствовал вполне хорошо и бодро. Он теперь был старшим среди Солнечных братьев, был здесь совершенно как дома и никогда еще в жизни не жил в таком согласии со своим окружением и обстановкой, которая обеспечивала ему ленивый покой, позволяла, растянувшись, ощущать себя немаловажной частью общества, города и самого мироздания.
     Иное дело Финкенбайн. Картина жизни в качестве одного из Солнечных братьев, когда-то возникшая и красочно расцветшая в его воображении, никак не совпадала с тем, что он нашел и увидел здесь на самом деле. Правда, внешне он оставался тем же старым повесой и шутником, умеющим наслаждаться хорошей постелью, теплой печкой и сытной едой, и, казалось, ни в чем не ощущал недостатка. Как и прежде, он, бывало, приносил после таинственных вылазок в город пару монет на шнапс и табак и, не скупясь, брал в долю канатчика. Скучать ему тоже приходилось редко, ведь он, все время слоняясь, знал тут в лицо каждого и пользовался общим расположением, так что около любых ворот и любой лавки, на мосту и на улице, возле грузовых подвод и возле тачки он в любое время и с любым мог поболтать в свое удовольствие.
     И все-таки ему было как-то не по себе. Потому что и Хеллер, и Холдрия вдруг потеряли для него цену как повседневные товарищи, и чем дальше, тем сильней начинала его угнетать упорядоченность здешней жизни, с четко установленными часами для подъема, еды, работы и сна. Наконец, а может быть, главное, эта жизнь была для него слишком хорошей и удобной. Он привык к жизни, когда голодные дни чередуются с чревоугодием, когда спишь то на постели, то на соломе, когда тебя то обласкают, то на тебя наорут. Он привык вольно бродить где хочется, бояться полиции, иметь за собой разные мелкие делишки и проделки и от каждого дня ждать чего-то нового. Вот этого ему здесь не хватало, этой свободы, бедности, подвижности, постоянного напряжения, и скоро он понял, что поступление в приют, которое он считал своим мастерским достижением, было на самом деле глупостью с печальными последствиями до конца жизни.
     Конечно, сделав такое открытие, Финкенбайн повел себя совершенно иначе, нежели в свое время фабрикант. Он ведь во всем был его противоположностью. Прежде всего он отнюдь не стал унывать и не позволил своим мыслям вечно пастись на этих бесплодных полях печали и неудовлетворенности, нет, он держался бодро, не заботился о будущем и легко перепархивал из одного дня в другой. Он по возможности старался найти и в вязальщике, и в дурачке, и в канатчике Хеллере, и в жирном воробье, и в самом положении дел веселую сторону. И это доставляло удовольствие не только ему, но всему дому, повседневная жизнь которого окрашивалась легким свободомыслием и приятной веселостью. Это было особенно важно, поскольку и Зауберле, и Хеллер сами по себе почти столь же мало способны были сделать однообразные дни веселей и приятней, как и добряк Холдрия. Так худо-бедно шли дни и недели. Комендант занимался делами, усталый и худой от забот, канатчик ревниво наслаждался своим даровым благополучием, Финкенбайн смотрел на все вполглаза и не позволял себе ни во что углубляться, Холдрия сиял от вечного душевного мира и что ни день прибавлял по части аппетита, добродушия и общей расположенности. Можно было назвать это идиллией. И только тощая тень мертвого фабриканта бродила посреди этого сытного благополучия. Дыра не могла не разрастаться.
     Случилось все однажды в феврале, в среду, когда Лукас Хеллер утром работал в дровяном сарае, а поскольку он умел работать только рывками, делая долгие передышки, то он вспотел, присел отдохнуть у дверей и заработал кашель с головной болью. За обедом он не съел и половины того, что съедал обычно, после обеда остался около печки, чертыхался, ругался и кашлял, а вечером уже в восемь лег в постель. На другое утро позвали врача. Теперь Хеллер в обед вообще не стал ничего есть, некоторое время спустя у него начался жар, ночью Финкенбайну и коменданту пришлось поочередно возле него дежурить. На следующий день канатчик умер, и город избавился еще от одного нахлебника.
     В марте необычно рано стало по-летнему тепло, и все пошло в рост. Большие горы и маленькие придорожные канавы покрылись молодой зеленью, улица ожила от высыпавших вдруг на нее кур, уток, от гуляющих мастеровых, и в воздухе носились радостно большие и малые птицы. От усилившегося одиночества и тишины в доме все тягостней теснило сердце у Финкенбайна. Две смерти одна за другой смутили его, он все больше чувствовал себя кем-то вроде последнего пассажира, оставшегося в живых на тонущем судне. Он часами глядел из окна, принюхивался, всматривался в теплую и мягкую весеннюю синеву. Все в нем бродило, и его непостаревшее сердце, чуя весенний зов, вспоминало прежнее время.
     Однажды он принес из города не только пачку табака и кое-какие последние новости, но также две новых бумажки, завернутые в старую потертую клеенку. Хоть на обеих и имелись красивые росписи и торжественно-синие печати, получены они были не в ратуше. Да и неужели столь бывалый и лихой бродяга и попрошайка не владел тонким и загадочным искусством переносить на чисто заполненную бумагу любую старую или новую печать. Не каждому это дано, требуется ловкость рук и отменная выучка, чтобы извлечь из свежего яйца тонкую внутреннюю пленку, без морщинок ее расправить, оттиснуть на ней печать со старого удостоверения или дорожного паспорта, а потом аккуратно перенести ее с влажной пленки на новую бумагу.
     Так что в один прекрасный день Штефан Финкенбайн снова без лишних звуков и песен покинул город и местность. В дорогу он взял с собой как единственную память свою высокую жесткую шляпу и уже готовую расползтись шерстяную шапочку. Чиновники предприняли небольшое осторожное расследование. Но потом скоро дошел слух, что он в здравии и благополучии обосновался в соседнем округе, в какой-то ночлежке, а поскольку ни у кого не было желания без надобности его возвращать, становиться на пути его возможного счастья и снова кормить его за городской счет, то от дальнейшего расследования благоразумно воздержались, пожелав вольной птице лететь куда ей заблагорассудится. Спустя шесть недель от него пришла открытка откуда-то из Баварии, в ней он писал вязальщику: «Уважаемый господин Зауберле, я в Баварии. Здесь немного холодней. Знаете что? Возьмите Холдрию с его воробьем и показывайте их за деньги. Мы бы смогли на это вместе путешествовать. И в память о Хюрлине повесили бы его вывеску. Преданный вам Штефан Финкенбайн, позолотчик башен».
     Со времени смерти Хеллера и ухода Финкенбайна прошло пятнадцать лет, а Холдрия все еще обитает, розовощекий и толстый, в бывшем «Солнце». Вначале он какое-то время оставался один. Новых желающих поступить сюда не появлялось, потому что жуткая смерть фабриканта, скорый конец канатчика и бегство Финкенбайна обросли пугающей молвой, которой дом был окружен добрых полгода. Лишь по прошествии этого времени нужда и лень загнали в старое «Солнце» нескольких новых обитателей, и Холдрия с тех пор ни разу не оставался один. Он наблюдал, как сюда приходили новые, забавные и скучные братья, и стал со временем старшим среди семи постояльцев, не считая коменданта. В теплые погожие дни всех их нередко можно увидеть сидящими на взгорке, там, где начинается дорога в горы. Они покуривают маленькие пенковые трубки, и их обветренные лица обращены вниз, в сторону еще более разросшегося со временем в долине города.

3


1 | 2 | 3

Copyright 2004-2023
©
www.hesse.ru   All Rights Reserved.
Главная | "Биография души" | Произведения  | Статьи | Фотогалерея | Гессе-художник | Интерактив