Перевод с немецкого Ю. Архипова
OCR www.hesse.ru
К незабываемым мгновениям жизни принадлежат и
те немногие, когда человек словно бы взглядывает на себя со стороны, внезапно
замечая в себе черты, которых вчера еще вроде бы не было или он не знал их за
собой: мы испытываем легкий шок и испуг, обнаружив, что вовсе не остаемся всю
жизнь одинаковыми, неизменными, каковыми себя по обыкновению считаем; миг -
и рассеиваются чары этого сладостного обмана, и мы видим, как изменились - выросли
или высохли, расцвели или увяли, к ужасу своему или удовлетворению мы постигаем,
что и сами вовлечены в бесконечный поток развития, изменений, непрестанно истлевающей
бренности; о существовании сего потока мы отлично осведомлены, но почему-то
всегда исключаем из него себя самих и некоторые свои идеалы. И если б не возвращались
мы к своей спячке, если б эти мгновения пробуждения длились не секунды или часы,
а месяцы или годы, мы не смогли бы жить, просто не выдержали бы; к тому же большинство
людей, по-видимому, и не догадываются об этих мгновениях, об этих секундах пробуждения,
а живут себе всю жизнь в башне своего якобы неизменного "я", как Ной
в ковчеге, видят, как проносится мимо поток жизни, он же поток смерти, видят,
как уносит он незнакомцев и друзей, кричат им вслед, оплакивают их и верят,
что сами-то они навсегда останутся на твердом уступе, на берегу, откуда будут
вечно взирать на мир, не подвластные потоку, не умирая вместе со всеми. Всякий
человек - эпицентр мира, вокруг всякого человека мир, как кажется, послушно
вращается, и каждый день всякого человека есть конечная, высшая точка мировой
истории; позади увядшие и сгинувшие в тысячелетиях народы, впереди и вовсе ничего,
а весь чудовищно громоздкий механизм мировой истории, как представляется, служит
одному лишь настоящему моменту, пику современности. Человек примитивный воспринимает
любое посягательство на это ощущение - ощущение того, что он эпицентр, что он
пребывает на берегу, в то время как прочих увлекает поток, - как угрозу себе,
он отказывается от пробуждения и вразумления, он воспринимает всякое прикосновение
действительности и вообще разум как нечто враждебное и ненавистное; ожесточенный
инстинкт отвращает его от тех, кого как недуг поражает прозрение, - от ясновидцев,
философов, гениев, пророков, одержимых.
Таких мгновений пробуждения или прозрения, как
я теперь вспоминаю, немного наберется и в моей жизни, и почти все они потом
растворялись в потемках памяти, засыпались пылью времен. Однако некоторые из
них, пришедшиеся на юные годы, оказались ярче других. Разумеется, когда подобные
предостережения посылались мне позже, я был умнее, опытнее, более способен на
глубокомысленные или связно выраженные умозаключения, но само переживание, само
биение пульса в эти моменты пробуждения в юности было сильнее и внезапнее, больше
потрясало душу и сердце. И если вдруг теперь к человеку восьмидесяти лет подступит
архангел и заговорит с ним, то престарелое сердце забьется с не меньшим смущением
и блаженством, чем оно билось когда-то в груди юноши, впервые поджидавшего вечерком
у калитки какую-нибудь Берту или Элизу.
То душевное событие, о котором я теперь вспоминаю,
длилось не минуты даже - секунды. Но в секунды пробуждения или прозрения видится
многое, и, когда вспоминаешь или пишешь о них, тратишь времени - как и на описание
сна - намного больше, чем длилось само событие.
Случилось это в отчем доме в Кальве, в рождественский
вечер, в празднично убранной "красивой комнате". На высокой елке горели
свечи, а мы только что допели вторую песню. Миг самый торжественный уже миновал.
Евангелие отчитали, то есть это отец, встав с Евангелием в руках перед елкой,
выпрямившись во весь рост, наполовину прочел, а наполовину продекламировал наизусть
строфы из жизнеописания Иисуса: "В той стране были на поле пастухи, которые
содержали ночную стражу у стада своего..."
То была сердцевина нашего праздника, его сокровенная
суть: торжественно звучал взволнованный голос отца, мы замерли вокруг елки,
зачарованно поглядывая в угол комнаты, где на полукруглом столе посреди бутафорских
скал и болот был воздвигнут град Вифлеем; нас переполняло радостно-нетерпеливое
ожидание скорой раздачи подарков, но притом что-то и омрачало настроение, как
во время всякого праздника, когда сознание такого противоречия между нашим миром
и царством Божьим, между радостью земной и небесной немного все портит, но и
как-то возвышает и облагораживает душу. Правда, на Рождество Господа нашего
Иисуса противоречие это не было таким сильным, как на Пасху, тут радость была
не только дозволена, но вроде как и вменялась в обязанность; все же в ней престранным
образом смешивалось слишком уж разное: и что в вифлеемском хлеву родился Иисус,
и что на елке горят свечки и пахнет пряниками и марципанами, выпеченными в виде
звезд, и что сердце так нетерпеливо прыгает, желая поскорее узнать, в самом
ли деле на столе лежит то заветное, чего ждешь не одну неделю. Что поделать,
все это тоже относится к празднику - робкое смущение с едва уловимым привкусом
не совсем чистой совести, так же как свечи и песни. Когда в доме праздновался
чей-нибудь день рождения, то торжества всегда начинались с песни, в которой
содержался вопрос-сомнение:
Да и радость ли это –
Родиться на свет человеком?
Радость, конечно, радость, несмотря ни на что, и ребенком я просто не замечал
этого знака вопроса, будучи убежден, что "родиться на свет человеком"
дело куда как приятное, особенно когда у тебя день рождения. Вот и сегодня,
в день рождения Христа, все мы были в радостном настроении.
Евангелие прочитали, вторую песню спели, и, еще пока пели, я успел разглядеть
на краешке стола то место, где лежали предназначенные мне презенты. И вот настал
миг, когда каждый направился к своим подаркам, матушка вела служанок к предназначенному
для них месту. В комнате стало тепло, воздух полнился трепетанием свечей, запахами
воска и смолы да сильным ароматом печений. Служанки оживленно перешептывались,
ощупывая свои подарки и показывая их друг другу, младшая сестра моя при виде
своих издала истошный вопль ликования. Было мне тогда лет тринадцать или четырнадцать.
Я, как и все, отвернувшись от елки и встав лицом к подаркам, отыскал глазами
свои и двинулся к ним. На пути моем был мой младший брат Ганс, стоявший у низенького
столика с подарками для малышей и разглядывавший то, что ему досталось. Скользнул
взглядом по его подаркам и я: самым роскошным из них был набор керамической
посуды - забавные лилипутские тарелочки, кувшинчики, чашечки, смешные и трогательные
в своей изысканной малости - каждая вещица была меньше наперстка. Вот над этим
карликовым сервизом, вытянув шею, и стоял мой братец, и, проходя мимо, я на
секунду задержал взгляд на его личике - совсем еще детском, он был пятью годами
младше меня, - и вот в течение полувека, которые истекли с тех пор, лицо его
не раз представало мне именно таким, каким открылось в ту минуту: то был тихо
сиявший счастьем и радостью, озаренный легкой полуулыбкой, просветлевший и зачарованный
детский лик.
Вот, собственно, и все впечатление. Оно улетучилось, едва я прошел мимо к своим