раз и сделал первую попытку жить со вкусом и достойно, сняв оригинальную, красивую
комнату в старом базельском доме, комнату с большой старинной кафельной печью,
комнату с прошлым. Но мне с ней не повезло; комната была замечательная, но она
никогда не прогревалась, хотя старинная печь пожирала массу дров, а под окнами
с трех часов утра через такую спокойную с виду улицу с адским грохотом, отнимая
у меня сон, катились по булыжной мостовой от Альбанских ворот повозки молочников
и рыночных торговцев; не выдержав, я через некоторое время убежал из этой комнаты
в современное предместье.
И только теперь начинается та пора моей жизни,
когда я жил уже не в случайных и часто менявшихся комнатах, а в домах и когда
эти дома становились милыми мне и важными для меня. За время от моей первой
женитьбы в 1904 году и моего вселения в Каза-Бодмер в 1931 году я жил в четырех
разных домах и один из них построил сам. Все они вспоминаются мне сегодня.
В некрасивый или хотя бы лишь безразличный мне
дом я теперь бы не въехал; я видел много предметов старинного искусства, был
дважды в Италии, да и вообще моя жизнь сильно изменилась и обогатилась: бросая
свою прежнюю профессию, я решил жениться и постоянно жить в будущем в деревне.
В этих решениях, как и в выборе мест и домов, где мы потом жили, моя первая
жена принимала большое участие. Полная решимости жить простой, сельской, здоровой
жизнью с минимальными потребностями, она, однако, придавала большое значение
тому, чтобы при всей простоте жить очень красиво, то есть в красивых местах,
с красивым видом и в красивых, то есть в самобытных, проникнутых достоинством,
не в безликих домах. Ее идеалом был полукрестьянский-полубарский сельский дом
с покрытой мхом крышей, просторный, под очень старыми деревьями, по возможности
с шумящим колодцем у ворот. У меня у самого
были совершенно сходные представления и желания,
да и вообще я пребывал под влиянием Мии в этих делах. Поэтому то, что нам следовало
искать, было как бы предопределено. Сперва мы вели поиски по красивым деревням
близ Базеля, затем, после первой моей поездки к Эмилю Штраусу в Эммисхофен,
в поле нашего зрения вошло Боденское озеро, и наконец, когда я сидел дома в
Кальве у отца с сестрами и писал «Под колесами», жена обнаружила баденскую деревню
Гайенхофен на Унтерзее, а в ней пустующий крестьянский дом на маленькой тихой
площади напротив часовни. Я был согласен, и мы сняли дом за сто пятьдесят марок
в год, что нам самим в то время показалось дешево. Там в сентябре 1904 года
мы стали устраиваться, поначалу с разочарованиями и трудностями, с долгим ожиданием
мебели и кроватей, которые должны были прибыть из Базеля и которых мы день за
днем ждали с каждым утренним пароходом из Шафха-узена. Потом дело двинулось,
и наш энтузиазм рос. Грубые стропила в комнатах верхнего этажа мы выкрасили
в темно-красный цвет, в обеих нижних комнатах, самых красивых в доме, стены
были облицованы некрашеными еловыми досками, а рядом с солидной печью имелась
так называемая «хитрость»: кусок стены над грубой скамьей был там покрыт зелеными
старыми изразцами, которые нагревались, когда в кухне горела плита. Здесь было
любимое место нашей первой кошки, красивого кота Гатта-мелаты. Таков был мой
первый дом. Снимали мы, собственно, только половину дома, другая половина состояла
из амбара и сарая, которые крестьянин оставил за собой. Жилая часть этого фахверкового
дома состояла внизу из кухни и двух комнат, большая из которых с большой изразцовой
плитой служила нам гостиной и столовой, вдоль половины стены шли грубые деревянные
скамьи, там было тепло и уютно между деревянными стенками. Меньшую комнату рядом
занимала жена, там стояли ее пианино и письменный стол. Примитивная лестница
из досок вела наверх. Там, соответствуя гостиной внизу, имелась большая комната
с двумя окнами под углом друг к другу, из которых видны были части озерного
пейзажа за часовней; это был мой кабинет, здесь стоял большой письменный стол,
сделанный по моему закону, единственная вещь, до сих пор сохранившаяся у меня
от того времени, стояла здесь опять-таки и конторка, и все стены были уставлены
книгами. При входе надо было помнить о высоком пороге, кто забывал о нем, ударялся
головой о низкую притолоку, это случалось со многими. Молодому Стефану Цвейгу
пришлось даже, когда он был у нас, прилечь на четверть часа и прийти в себя,
чтобы обрести дар речи, он вошел быстро и энергично, и я не успел предупредить
его насчет порога. Радом на этом этаже были еще две спальни, а над ними большой
чердак. Сада при этом доме не было, была только маленькая лужайка с двумя-тремя
фруктовыми деревьями, еще я вскопал грядку вдоль дома и посадил кусты смородины
и немного цветов.
В этом доме я прожил три года, за это время явился
на свет мой первый сын и возникло много стихов и рассказов. В «Книге зарисовок»
и еще кое-где есть описания нашей тогдашней жизни. Нечто, чего ни один из позднейших
домов дать уже не мог, делает этот крестьянский дом милым мне и уникальным:
он был первым! Он был первым прибежищем моего молодого супружества, первой законной
мастерской моей профессии, здесь впервые у меня было чувство оседлости и именно
поэтому иногда чувство плененности, скованности границами и порядком; здесь
я впервые загорелся красивой мечтой — создать и обрести в месте, которое выбрал
сам же, подобие родного угла. И это делалось скудными и примитивными средствами.
Гвоздь за гвоздем вбивал я собственноручно в этих комнатах, и гвозди были не
покупные, а из ящиков, оставшихся от нашего переезда, я один за другим выпрямлял
их на каменном пороге нашего дома. Зияющие щели в верхнем этаже я зашпаклевал
паклей и бумагой и закрасил красной краской, я боролся с сухостью и тенью из-за
нескольких цветков на скверной почве у стены нашего дома.
Благоустраивался этот дом с прекрасным пафосом
молодости, с чувством глубочайшей ответственности за то, что мы делаем, и с
чувством, что это на всю жизнь. Потому-то мы и попытались вести в этой крестьянской
хижине сельскую, открыто-простую, естественную, не городскую и не модную жизнь.
Мысли и идеалы, которыми мы тут руководствовались, были так же сродни рескиновским
и моррисовским, как и толстовским. Отчасти это получилось, отчасти не удалось,
но мы оба относились к этому с полной серьезностью, делая все добросовестно
и от души.
Две картины, два события каждый раз ярко и свежо
встают в моей памяти, когда мне напоминают об этом доме и о первых гайенхофенских
годах. Первая картина — теплое, сияющее летнее утро, утро моего двадцать восьмого
дня рождения. Я рано проснулся, разбуженный и чуть ли не испуганный какими-то
странными звуками, подбежал в одной рубашке к окну, и под нашим окном оказался
сельский духовой оркестрик, собранный моим другом Людвигом Финком из нескольких
соседних деревень, играли марш и хорал, и рожки, и клапаны кларнетов сверкали
на утреннем солнце.
Это одна картина, возникающая передо мной при
воспоминании о том старом доме. Другая тоже связана с моим другом Финком. На
сей раз меня тоже разбудили, но дело было среди ночи, и под окном стоял не Финк,
а наш друг Бухерер, который сообщил мне, что домик, купленный Людвигом Финком
и только что благоустроенный им для его молодой жены, горит. Мы молча прошли
туда через деревню, на небе стояло красное зарево, и маленький сказочный домик,
только что выстроенный, покрашенный и благоустроенный, сгорел на наших глазах
до последней щепки, а хозяин совершал свадебное путешествие, приехать и ввести