борется и задыхается, словно в безвоздушном пространстве, покинутый своими
же, элитой, магистр, и что подтвердили в день облачения слова монтепортского
старца, -- это показывали ему теперь каждая минута его рабочего дня и каждый
миг, когда он задумывался о своем положении: прежде всего другого он должен
был посвятить себя элите и репетиторам, высшим ступеням курса, семинарским
упражнениям и непосредственному общению с репетиторами. Архив он мог
доверить архивариусам, начальные курсы -- преподавателям, почту --
секретарям, -- большой бедой это не грозило. Элиту же нельзя было ни на миг
предоставлять себе самой, он должен был посвятить и навязать себя ей, стать
для нее незаменимым, убедить ее в недюжинности своих способностей, в чистоте
своей воли, должен был завоевывать, обхаживать ее, домогаться ее
расположения, мерясь силами с любым ее кандидатом, который того пожелает, а
в таких кандидатах не было недостатка. Тут помогало ему многое из того, что
он раньше считал невыгодным для себя, в частности его долгая отлученность от
Вальдцеля и элиты, где он теперь был опять чуть ли не homo novus (новичок
(лат.)). Даже его дружба с Тегуляриусом оказалась полезной. Ведь
Тегуляриуса, этого талантливого и болезненного аутсайдера, явно не ждала
большая карьера, да и у него самого было, казалось, так мало честолюбия, что
возможная поблажка ему со стороны нового магистра не нанесла бы ущерба
никаким конкурентам. Но больше всего Кнехт должен был рассчитывать на
собственные усилия, если хотел проникнуть в этот самый высокий, самый живой,
самый беспокойный и самый чувствительный пласт мира Игры, познать его и
овладеть им, как овладевает всадник благородным конем. Ибо в любом
касталийском институте, не только в таком, как Игра, элита вполне
подготовленных, но еще свободных в своих ученых занятиях, еще не взятых на
службу Педагогическим ведомством или Орденом кандидатов, именуемых также
репетиторами, -- это драгоценнейший фонд, это и есть самый цвет, резерв,
будущее, и везде, не только в деревне игроков, эта отборная и смелая часть
подрастающей смены настроена по отношению к новым учителям и начальникам
чрезвычайно строптиво и критично, она оказывает новым руководителям лишь
самую минимальную вежливость, подчиняется им лишь в самой скупой мере, и
искатель ее благосклонности должен непременно лично и с полной отдачей сил
завоевать, убедить и пересилить ее, прежде чем она признает его и согласится
пойти за ним.
Кнехт взялся за эту задачу без страха, но все-таки дивился ее
трудности, и по мере того, как он решал ее, выигрывая крайне утомительную
для себя, даже изнурительную партию, те другие обязанности и задачи, о
которых он склонен был думать не без тревоги, сами собой отступали на второй
план, требуя, казалось, меньшего внимания; он признался одному из коллег,
что в первом пленарном заседании администрации, на которое он спешно приехал
и по окончании которого спешно же уехал назад, он участвовал словно во сне и
впоследствии ничего не мог вспомнить об этом заседании, настолько поглощен
был он важнейшей для себя работой; да и в ходе самого совещания, хотя его
тема интересовала Кнехта и хотя он ждал его, поскольку появлялся среди
начальства впервые, с некоторым беспокойством, он не раз ловил себя на том,
что мыслями он не здесь, среди коллег, ведущих дебаты, а в Вальдцеле, в той
голубоватой комнате архива, где он теперь вел диалектический семинар только
для пяти человек и где каждый час требовал большего напряжения и расхода
сил, чем весь остальной рабочий день, который тоже был нелегок и от дел
которого никуда нельзя было уйти, ибо, как и предупредил его прежний мастер
музыки, на это первое время администрация приставила к нему "погонялу" и
контролера, обязанного следить за ходом его дня час за часом, давать ему
советы относительно распределения времени и оберегать его как от
односторонности, так и от крайнего перенапряжения сил. Кнехт был благодарен
ему, а еще больше -- посланцу правления Ордена, известному мастеру
медитации; звали его Александр. Этот заботился о том, чтобы трудившийся до
изнеможения магистр трижды в день совершал "маленькое" или "короткое"
упражнение и чтобы положенные для каждого такого упражнения порядок и время
в минутах соблюдались самым тщательным образом. С ними обоими, с
"проверщиком" и с созерцателем из Ордена, он ежедневно, перед вечерней
медитацией, вспоминал и разбирал свой рабочий день, чтобы, отмечая успехи и
неудачи, "чувствовать свой пульс", как называют это преподаватели медитации,
то есть познавать и измерять самого себя, свое положение в данную минуту,
свое состояние, распределение своих сил, свои надежды и заботы, объективно
смотреть на себя и на сделанное за день и не оставлять на ночь и на
следующий день ничего нерешенного.
В то время как репетиторы то с сочувственным, то с воинственным
интересом следили за огромной работой своего магистра и, стремясь то
поддержать, то застопорить ее, не упускали случая неожиданно испытать его
силы, терпение и находчивость, вокруг Тегуляриуса возникла фатальная
пустота. Понимая, что у Кнехта не хватает теперь на него ни внимания, ни
времени, ни мыслей, ни участливости, он все же не нашел в себе достаточно
твердости и равнодушия, когда оказался вдруг как бы в полном забвении, тем
более что он внезапно не только потерял друга, но и почувствовал недоверие
товарищей, которые почти перестали с ним разговаривать. В этом не было
ничего удивительного, ибо, хотя всерьез перейти честолюбцам дорогу
Тегуляриус и не мог, он был все же небеспристрастен и пользовался
расположением молодого магистра. Все это Кнехт вполне представлял себе, и
одной из его теперешних задач было отложить на время вместе со всеми другими
личными частными делами и эту дружбу. Сделал он это, однако, как признался
позднее своему другу, не то чтобы сознательно и умышленно, он
просто-напросто забыл своего друга, он настолько превратил себя в некое
орудие, что такие частные дела, как дружба, стали немыслимы, и если
где-либо, например на том семинаре для пятерых, перед ним появлялся Фриц, то
для него это был не Тегуляриус, не друг, не знакомый, не конкретное лицо, а
один из элиты, студент, нет, скорее кандидат и репетитор, часть его работы и
задачи, солдат отряда, вымуштровать который и победить с которым было его
целью. Фриц содрогнулся, когда магистр впервые заговорил с ним по-новому; по
взгляду Кнехта он почувствовал, что эта отчужденность и объективность ничуть
не наигранны, а до жути подлинны и что тот, кто обращался с ним сейчас с
такой деловой вежливостью при величайшей ясности ума, уже не его друг Иозеф,
а только учитель и экзаменатор, только мастер Игры, объятый и замкнутый
серьезностью и строгостью своей должности, как оболочкой, как блестящей
глазурью, облившей его. Кстати сказать, в эти горячие недели с Тегуляриусом
случилось одно небольшое происшествие. Страдая бессонницей и издергавшись от
всего пережитого, он вспыхнул однажды на маленьком семинаре и нагрубил -- не
магистру, а одному из коллег, который раздражал его своим насмешливым тоном.
Кнехт это заметил, заметил он и взвинченность провинившегося, он только
молча одернул его движением пальца, но затем послал к нему своего
инструктора по медитации, чтобы несколько умиротворить беспокойную душу. Эту
заботу исстрадавшийся за несколько недель Тегуляриус воспринял как первый
признак вновь пробудившейся дружбы, усмотрев тут внимание лично к себе, и с
готовностью подвергся лечению. На самом деле Кнехг вряд ли отдавал себе
отчет в том, о ком он заботился в данном случае, он действовал исключительно
как магистр: заметив, что один из репетиторов раздражен и плохо владеет
собой, он отозвался на это педагогически, но ни минуты не смотрел на этого
репетитора как на конкретного человека и не соотносил его с самим собой.
Когда несколько месяцев спустя Тегуляриус напомнил своему другу эту сцену и
рассказал, как тот обрадовал и утешил его таким знаком доброжелательности,
Иозеф Кнехт, начисто все это забывший, промолчал и не стал рассеивать его
заблуждение.
В конце концов цель была достигнута и битва выиграна, это был большой
труд -- справиться с элитой, замучить ее муштрой, укротить ретивых,
расположить к себе колеблющихся, внушить уважение высокомерным; но теперь
труд этот был проделан, кандидаты деревни игроков признали своего мастера и
покорились ему, все вдруг пошло как по маслу. "Проверщик" составил с Кнехтом
последнюю программу работы, выразил ему признательность администрации и
исчез, исчез и инструктор по медитации Александр. Массаж по утрам опять
заменила прогулка, о каких-либо научных занятиях или хотя бы о чтении пока,
правда, нечего было и думать, но в иные вечера уже удавалось помузицировать
перед сном. При своем очередном появлении перед администрацией Кнехт, хотя
об этом не проронили ни слова, ясно почувствовал, что теперь он выдержал
испытание и коллеги относятся к нему как к равному. После накала
самозабвенной борьбы за то, чтобы выдержать экзамен, он ощущал теперь
какое-то пробуждение, какое-то охлаждение и отрезвление, он видел себя в
самом центре Касталии, на самом верху иерархии, и с удивительной трезвостью,
чуть ли не с разочарованием чувствовал, что и этим очень разреженным
воздухом можно дышать, но что он-то, который теперь дышал им так, словно не
знал никакого другого, совершенно изменился. Это был итог суровой поры
испытаний, которая прокалила его так, как ни одна служба, ни одно усилие не
прокаляли его до сих пор.
Признание правителя элитой было выражено на этот раз особым жестом.
Когда Кнехт почувствовал, что сопротивление прекратилось, что репетиторы
доверяют ему и согласны с ним, когда убедился, что самое трудное позади, для
него настало время выбрать себе "тень", и действительно, никогда он так не
нуждался в помощнике и в разгрузке, как в тот миг после одержанной победы,
когда почти сверхчеловеческое напряжение вдруг отпустило его и сменилось
относительной свободой; многие уже спотыкались именно на этом месте пути.
Кнехт отказался от своего права выбирать среди кандидатов и попросил
репетиторов назначить ему "тень" по их усмотрению. Находясь еще под
впечатлением судьбы Бертрама, элита отнеслась к этой любезности сугубо
серьезно и, сделав выбор после множества заседаний и тайных собеседований,
назвала одного из лучших своих умельцев, который до назначения Кнехта
считался одним из самых многообещающих кандидатов в мастера.
Самое трудное было теперь, пожалуй, позади, возобновились прогулки и
музицирование, со временем снова позволено будет думать о чтении, возможны
станут дружба с Тегуляриусом, иногда обмен письмами с Ферромонте, случатся и
свободная половина дня, и небольшой отпуск для какой-нибудь поездки. Однако
все эти радости достанутся другому, не прежнему Иозефу, который считал себя
старательным игроком и не самым плохим касталийцем и все же понятия не имел
о сути касталийского уклада, жил такой простодушно-эгоистичной, такой
ребячливо-беззаботной, такой невообразимо частной и безответственной жизнью.
Как-то ему вспомнились насмешливо-наставительные слова, которые ему пришлось
услышать от мастера Томаса, когда он, Кнехт, заявил о своем желании
посвятить еще некоторое время свободным занятиям. "Некоторое время -- но как
долго? Ты говоришь еще студенческим языком, Иозеф". Это было всего несколько
лет назад; слушая магистра с восхищением и глубоким благоговением, но и с
легким ужасом перед нечеловеческим совершенством и предельной собранностью
этого человека, он чувствовал, как хочет Касталия схватить и всосать в себя
его самого, чтобы, может быть, и из него сделать когда-нибудь такого Томаса,
мастера, правителя и служителя, совершенное орудие. А теперь он стоял на том
месте, где некогда стоял тот, и когда он говорил с кем-нибудь из своих
репетиторов, с кем-нибудь из этих умных, изощренных умельцев Игры и
ученых-индивидуалистов, с кем-нибудь из этих трудолюбивых и высокомерных
принцев, то, глядя на собеседника, он заглядывал в другой, чужой и потому
прекрасный, диковинный и изжитый мир совершенно так же, как заглянул некогда
в его диковинный студенческий мир магистр Томас.
--------
Если сначала казалось, что вступление в должность магистра принесло
больше убытка, чем прибыли, поглотив почти все силы, сведя на нет частную
жизнь, покончив со всеми привычками и пристрастиями, оставив в сердце
холодную тишину, а в голове что-то похожее на дурноту от перегрузки, то
последовавшая затем пора, когда можно было отдохнуть, опомниться, освоиться,
принесла, как-никак, новые наблюдения и впечатления. Самым большим после
выигранной битвы было дружеское, исполненное доверия сотрудничество с
элитой. Совещаясь со своей "тенью", работая с Тегуляриусом, к чьей помощи
при ответах на письма он прибегал в виде опыта, постепенно изучая, проверяя
и дополняя оценки и другие заметки об учениках и сотрудниках, оставленные
его предшественником, он с быстро растущей любовью вживался в эту элиту,
которую он, думалось ему раньше, отлично знал, но сущность которой, как и
все своеобразие деревни игроков и ее роли в касталийской жизни, открылась
ему по-настоящему только теперь. Да, к этой элите, к репетиторам, к этому
эстетскому и честолюбивому вальдцельскому поселку он принадлежал много лет
и, безусловно, чувствовал себя частью его. Но теперь он был уже не только
какой-то его частью, не только жил одной жизнью с этой общиной, но и ощущал
себя ее мозгом, сознанием, совестью, не только дыша ее настроениями и
судьбами, но и руководя ею, отвечая за нее. Однажды, в торжественный час,
заканчивая курс для преподавателей азов Игры, он выразил это так: "Касталия
-- это особое маленькое государство, а наш vicus lu-sorum -- городок внутри
его, маленькая, но старая и гордая республика, однотипная и равноправная со
своими сестрами, но укрепленная и возвышенная в сознании собственного
достоинства особым эстетическим и в некотором роде священным характером
своей деятельности. Ведь мы же особо отмечены задачей хранить истинную
святыню Касталии, ее не имеющие подобных себе тайну и символ, игру в бисер.
Касталия воспитывает превосходных музыкантов и искусствоведов, филологов,
математиков и других ученых. Каждому касталийскому учреждению и каждому
касталийцу надо знать только две цели, два идеала: они должны достигать как
можно большего совершенства в своей специальности и сохранять в своей
специальности и в себе живость и гибкость постоянным сознанием связи этой
специальности со всеми другими дисциплинами и тесной ее дружбы со всеми.
Этот второй идеал, идея внутреннего единства всех духовных усилий человека,
идея универсальности, нашел в нашей августейшей Игре свое совершенное
выражение. Если, может быть, физику, или музыковеду, или какому-нибудь
другому ученому и полезна порой строгая и аскетическая сосредоточенность на
своей специальности, если отказ от идеи универсальной образованности и
способствует в какой-то момент наибольшему успеху в той или иной частной
области, то, во всяком случае, мы, умельцы Игры, не вправе ни одобрять, ни
допускать такой ограниченности и самоуспокоенности, ведь в том-то и состоит
наша задача, чтобы хранить идею universitas litterarum и ее высочайшее
выражение, нашу благородную Игру, снова и снова спасая ее от
самоуспокоенности отдельных дисциплин. Но как можем мы спасти что-либо, что
само не хочет, чтобы его спасали? И как можем мы заставить археолога,
педагога, астронома и так далее отказаться от самодовлеющих специальных
исследований и открывать свои окна в стороны всех других дисциплин? Мы не
можем достичь этого ни принудительными мерами, сделав, например, игру в
бисер обязательным предметом уже в школах, ни просто напоминаниями о том,
что подразумевали под этой игрой наши предшественники. Доказать, что без
нашей Игры и без нас нельзя обойтись, мы можем только одним способом:
постоянно держа ее на уровне всей в целом духовной жизни, бдительно усваивая
каждое новое достижение наук, каждый новый их поворот, каждую новую
постановку вопроса, неизменно, снова и снова придавая нашей универсальности,
нашей благородной, но и опасной игре с идеей единства такой прелестный,
такой убедительный, такой заманчивый, такой очаровательный вид, чтобы самый
серьезный исследователь, самый усердный специалист снова и снова слышал ее
призыв, чувствовал ее соблазн, ее обаяние. Давайте только представим себе,
что мы, умельцы Игры, стали бы какое-то время работать с меньшим рвением,
что курсы для начинающих сделались бы скучней и поверхностнее, что в партиях
для сильных игроков ученым специалистам не хватало бы живой, пульсирующей
жизни, духовной актуальности и занимательности, что два-три раза подряд наша
большая годичная игра показалась бы гостям пустой церемонией, чем-то
неживым, старомодным, каким-то пережитком древности, -- как быстро пришел бы
тогда конец и нашей Игре, и нам! Мы и так-то уже потеряли ту блестящую
высоту, на которой стояла Игра в давние времена, когда годичная игра длилась
не одну и не две, а три и четыре недели и была вершиной года не только для
Касталии, но и для всей страны. Сегодня на годичной игре еще присутствует
представитель правительства, довольно часто этаким скучающим гостем, и
некоторые города и сословия еще присылают своих делегатов; к концу игры эти
представители мирских властей при случае вежливо дают понять, что
затянутость праздника мешает иным городам прислать своих представителей и
что, может быть, пришло время либо сильно сократить праздник, либо справлять
его лишь через каждые два или три года. Что ж, задержать этот процесс, или,
вернее, этот упадок, мы не в силах. Вполне возможно, что за пределами
Провинции нашу Игру скоро вообще перестанут признавать, что ее праздник
можно будет справлять только раз в пять или раз в десять лет, а то и вовсе
нельзя будет. Но чего мы обязаны и можем не допустить, так это дискредитации
и обесценивания Игры на ее родине, в нашей Провинции. Тут наша борьба сулит
успех и неизменно приводит к победам. Каждый день мы наблюдаем такую
|