забыл, поскольку это не имело для тебя никакого значения. Для меня же это
имело очень большое значение, для меня это было важно, важно и страшно. Мои
студенческие годы кончились, я приспособился, был побежден, но отнюдь не
полностью, нет, в душе я все еще считал себя ровней вам и думал, что
приспосабливался и прилаживался больше благодаря своей житейской мудрости и
по собственной воле, чем под напором извне. Я все еще не отказывался от
привычек и потребностей юных лет, в частности от игры в бисер, в чем было,
по-видимому, мало смысла, ведь без постоянного упражнения и постоянных
встреч с равноценными и особенно более сильными партнерами научиться нельзя
ничему, заменить их Игра в одиночестве может разве что так, как может
монолог заменить настоящий, невыдуманный разговор. Не зная, стало быть, как
в действительности обстоит дело со мной, с моим мастерством Игры, с моим
образованием, с моим ученьем в школе элиты, я все-таки старался спасти эти
ценности или хоть что-то из них, и когда я кому-нибудь из моих тогдашних
друзей, пытавшихся рассуждать об игре в бисер, но понятия не имевших об ее
духе, набрасывал какую-нибудь схему партии или анализировал какую-нибудь
позицию, этим круглым невеждам казалось, наверно, что я колдую. На третьем
или четвертом году моего студенчества я принял участие в одном из
вальдцельских курсов Игры; увидеть вновь эти места, городок, нашу старую
школу, деревню игроков было для меня грустной радостью, а тебя не было там,
ты тогда занимался не то в Монтепорте, не то в Кейпергейме и слыл
старательным чудаком. Мой курс Игры был всего-навсего каникулярным курсом
для нас, бедных мирян и дилетантов, тем не менее он стоил мне большого
труда, и я был горд, когда в конце получил обычную "тройку", ту
удовлетворительную оценку в свидетельстве, которая только и требуется для
разрешения посетить такие каникулярные курсы еще раз.
И вот, еще через несколько лет, я опять собрался с силами, записался на
каникулярный курс под началом твоего предшественника и сделал все, что мог,
чтобы прийти в более или менее сносную для Вальдцеля форму. Я просмотрел
свои старые тетради с упражнениями, попытался снова поупражняться в
самососредоточении, короче, готовясь к каникулярному курсу, я упражнялся,
настраивался, собирался с мыслями, примерно так, как то делает настоящий
игрок, готовясь к большой годичной игре. Так явился я в Вальдцель, где после
нескольких лет перерыва почувствовал себя еще более чужим, но был в то же
время и очарован, словно вернулся на прекрасную потерянную родину, языком
которой, однако, уже плохо владел. И на сей раз исполнилось мое горячее
желание увидеть тебя. Ты это помнишь, Иозеф?
Кнехт серьезно посмотрел ему в глаза, кивнул, слегка улыбнулся, но не
сказал ни слова.
-- Хорошо, -- продолжал Дезиньори, -- значит, помнишь. Но что ты
помнишь? Какое-то там мимолетное свидание с однокашником, какую-то короткую
встречу и разочарование, после которых идешь себе дальше своей дорогой и не
думаешь больше обо всем этом, разве что через десятки лет тебе невежливо
напомнит о вашей встрече тот однокашник. Не так ли? Была ли для тебя эта
встреча чем-то другим, чем-то большим?
Явно стараясь держать себя в руках, он все-таки сильно разволновался,
что-то скопившееся, не изжитое за долгие годы, казалось, искало выхода.
-- Ты забегаешь вперед, -- очень осторожно сказал Кнехт. -- Чем та
встреча была для меня, об этом мы поговорим, когда придет моя очередь
отчитываться. Сейчас слово принадлежит тебе, Плинио. Я вижу, что та встреча
удовольствия тебе не доставила. Мне тоже. А теперь рассказывай дальше, как
все было тогда. Говори не стесняясь!
-- Попробую, -- сказал Плинио. -- Ведь я же не собираюсь тебя упрекать.
Должен даже признать, что ты держался со мной тогда совершенно корректно,
чтобы не сказать больше. Когда я принимал теперешнее твое приглашение в
Вальдцель, которого не видел со времен того второго каникулярного курса, да
и когда давал согласие войти в комиссию по Касталии, в мои намерения уже
входило явиться к тебе и припомнить тогдашнее свое впечатление, независимо
от того, доставит ли это обоим нам удовольствие. Итак, продолжаю. Я приехал
слушать каникулярный курс, и меня поселили в гостинице. Почти все участники
курса были примерно моего возраста, кое-кто даже значительно старше; нас
было максимум двадцать человек, в большинстве касталийцев, но либо плохих,
равнодушных, никудышных игроков, либо новичков, которым так поздно
заблагорассудилось немного познакомиться с Игрой; для меня было облегчением,
что никто из них не был со мной знаком. Хотя руководитель нашего курса, один
из ассистентов архива, трудился на совесть и был с нами очень любезен, все
это предприятие чуть ли не с самого начала носило характер какой-то
второсортной и бесполезной школы, какого-то штрафного курса, случайно
собранные слушатели которого так же не верят ни в какой действительный смысл
и успех, как учитель, хотя никто этого не признает. Спрашивалось, с какой
стати собралась здесь эта горстка людей, чтобы по доброй воле заниматься
чем-то, на что у них не хватало ни сил, ни интереса, способных вселить в них
терпение и готовность приносить жертвы, и с какой стати ученый специалист
дает им уроки и задает упражнения, в которых сам вряд ли видит какой-нибудь
толк? Тогда я не понимал этого, лишь много позже узнал я от людей более
опытных, что с тем курсом мне просто не повезло, что несколько иной состав
участников сделал бы его занятным и полезным, даже увлекательным. Часто
бывает достаточно, говорили мне потом, двух участников, способных зажечь
друг друга или уже прежде знакомых и близких, для того, чтобы поднять весь
курс со всеми его слушателями и учителями. Ты мастер Игры, ты, конечно, это
знаешь. Итак, мне не повезло, в нашем случайном составе не нашлось
животворного огонька, интерес не вспыхнул, воспарение не состоялось, был
только вялый повторительный курс для взрослых школьников. Шли дни, и с
каждым днем росло разочарование. Но ведь, кроме игры в бисер, был еще
Вальдцель, для меня место священных и драгоценных воспоминаний, и если курс
не удался, то мне оставались праздник возвращения домой, общение с прежними
товарищами, а может быть, и встреча с тем, о ком я вспоминал особенно часто
и живо, который для меня более, чем кто-либо другой, олицетворял нашу
Касталию, -- с тобой, Иозеф. Если бы я вновь увидел кого-нибудь из товарищей
моих школьных лет, если бы, бродя по этим прекрасным, таким любимым местам,
встретил опять добрый дух своей юности, если бы и ты вдруг снова приблизился
ко мне и наши беседы вылились бы, как некогда, в спор -- не столько между
тобою и мной, сколько между моей касталийской проблемой и мною самим, --
тогда не жаль было бы этих каникул, тогда наплевать было бы на этот курс и
на все остальное.
Двое товарищей по школе, первыми попавшиеся на моем пути, были людьми
простодушными, они обрадованно хлопали меня по плечу и задавали какие-то
ребяческие вопросы насчет моей сказочной мирской жизни. Но несколько других
были не так простодушны, они жили в деревне игроков, принадлежали к младшей
элите и не задавали наивных вопросов, а приветствовали меня, когда мы
встречались в каком-нибудь помещении твоего святилища и нам никак нельзя
было разминуться, с колкой, нарочитой вежливостью, даже с радостью, всячески
подчеркивая свою занятость важными и недоступными мне вещами, отсутствие у
них времени, любопытства, интереса, охоты возобновлять старое знакомство.
Что ж, я не навязывался им, я оставил их в покое, в их олимпийском, веселом,
насмешливом касталийском покое. Я глядел на них и на их веселую деловитость,
как узник через решетку, или так, как смотрят бедные, голодные и угнетенные
на аристократов и богачей, веселых, красивых, образованных,
благовоспитанных, ухоженных, с холеными лицами и руками.
И вот появился ты, Иозеф, и радость и новая надежда взыграли во мне,
когда я тебя увидел. Ты шел по двору, я узнал тебя со спины по походке и
сразу окликнул тебя по имени. "Наконец-то встретился человек! -- подумал я.
-- Наконец друг, хоть он, может быть, и противник, но такой, с которым можно
говорить, архикасталиец, правда, но такой, на котором печать Касталии не
стала маской и панцирем, человек, способный понять!" Ты не мог не заметить,
как я был рад и сколь многого ждал от тебя, ты и правда пошел мне навстречу
с величайшим радушием. Ты узнал меня, я еще что-то для тебя значил, ты был
рад снова увидеть мое лицо. И этой короткой радостной встречей во дворе дело
не ограничилось, ты пригласил меня к себе и посвятил мне, принес мне в
жертву целый вечер. Но что это был за вечер, дорогой Кнехт! Как натужно
старались мы оба казаться оживленными, держаться друг с другом повежливей и
почти по-товарищески, и как тяжело было нам тянуть вялый разговор от одной
темы к другой! Если другие оказались равнодушны ко мне, то с тобой все вышло
еще хуже, эти потуги воскресить былую дружбу причиняли гораздо более острую
боль. Тот вечер окончательно уничтожил мои иллюзии, мне беспощадно дали
понять, что я никакой не товарищ и не соратник, не касталиец, не человек, с
которым надо считаться, а докучливый, навязчивый болван, невежественный
иностранец, и то, что сделано это было в такой корректной и красивой форме,
что разочарование и нетерпение были так безупречно замаскированы, -- это
показалось мне самым ужасным. Если бы ты стал бранить меня и осыпать
упреками, если бы ты обвинил меня: "Что с тобой стало, друг, как мог ты так
опуститься?", я был бы счастлив и лед сломался бы. Но не тут-то было. Я
видел, что уже не принадлежу к Касталии, что кончилась моя любовь к вам,
кончились мои занятия игрой в бисер, кончились наши товарищеские отношения.
Репетитор Кнехт принял меня в Вальдцеле, он промаялся и проскучал со мной,
докучливым гостем, весь вечер и выпроводил меня с безукоризненной
вежливостью.
Борясь с волнением, Дезиньори внезапно умолк и поднял свое измученное
лицо к магистру. Тот сидел, слушая самым внимательным образом, но без
малейшего волнения, и глядел на старого друга с улыбкой, полной ласкового
участия. Дезиньори молчал, и Кнехт не отводил от него исполненного
доброжелательности, выражавшего удовлетворение, даже удовольствие взгляда,
который его друг минуту-другую мрачно выдерживал.
-- Тебе смешно? -- воскликнул затем Плинио резко, но не зло. -- Тебе
смешно? По-твоему, все в порядке?
-- Должен сказать, -- улыбнулся Кнехт, -- что ты превосходно изобразил
то, что происходило тогда, поистине превосходно, все было в точности так,
как ты описал, и, может быть, нужны были даже остатки обиды, даже
обвинительные нотки в твоем голосе, чтобы так воссоздать, так живо напомнить
мне эту сцену. И хотя ты, к сожалению, все еще смотришь на тот случай
тогдашними глазами и кое-чего не преодолел, свою историю ты рассказал
объективно и верно, историю о двух молодых людях в довольно мучительной
ситуации, когда оба должны были немного притворяться и один из них, а именно
ты, совершил ошибку: подлинную, серьезную боль, которую причиняла тебе эта
ситуация, ты тоже спрятал под бесшабашностью, вместо того чтобы первому
сбросить с себя маску. Похоже даже, что ты и сегодня еще винишь в
безрезультатности той встречи больше меня, чем себя, хотя изменить ситуацию
было целиком в твоей власти. Неужели ты действительно не видел этого? Но
описал ты все хорошо, ничего не скажешь. Я в самом деле снова почувствовал
уныние и смущение, царившие в тот удивительный вечер, и минутами мне снова
казалось нужным сохранять невозмутимый вид и становилось стыдно за нас
обоих. Нет, твой рассказ точен. Большое удовольствие -- услышать такой
рассказ.
-- Что ж, -- начал Плинио несколько удивленно, и в голосе его еще
слышались обида и недоверие, -- рад, что хоть одного из нас мой рассказ
развеселил. Мне, знаешь ли, было совсем не до веселья.
-- Но теперь, -- сказал Кнехт, -- теперь-то ты видишь, как весело можем
мы вспоминать эту историю, не делающую нам обоим чести? Мы можем смеяться
над ней.
-- Смеяться? Почему же?
-- Потому что эта история об экс-касталийце Плинио, которому нужны игра
в бисер и признание со стороны прежних товарищей, прошла и изжила себя, как
и история о вежливом репетиторе Кнехте, который, несмотря на весь
касталийский этикет, настолько неспособен был скрыть свою растерянность
перед неожиданно нагрянувшим Плинио, что и сегодня, спустя столько лет,
видит ее как в зеркале. Повторяю, Плинио, у тебя хорошая память, ты
рассказал прекрасно, я бы так не сумел. Наше счастье, что эта история
совершенно изжила себя и мы можем над ней смеяться.
Дезиньори был в замешательстве. Он чувствовал в хорошем настроении
магистра какую-то приятную, далекую от всяких насмешек теплоту, чувствовал
также, что за этой веселостью скрыто что-то очень серьезное, но,
рассказывая, он слишком болезненно вновь ощутил горечь той встречи и слишком
близок был его рассказ к исповеди, чтобы он, Плинио, мог сразу переменить
тон.
-- Ты все же, наверно, забываешь, -- сказал он нерешительно, хотя уже
несколько смягчившись, -- что то, что я рассказал тебе, было для меня не тем
же, чем для тебя. Для тебя это было разве что неприятностью, а для меня --
поражением, крахом, впрочем, еще и началом важных перемен в моей жизни.
Когда я в тот раз, как только закончился курс, покинул Вальдцель, я решил
никогда больше не возвращаться сюда и был близок к тому, чтобы возненавидеть
Касталию и вас всех. Я лишился своих иллюзий и понял, что больше не
принадлежу к вам, а может быть, и раньше уже принадлежал не в такой полной
мере, как то представлялось мне, и еще немного, и я стал бы ренегатом и
вашим заклятым врагом.
Его друг бросил на него веселый и в то же время проницательный взгляд.
-- Разумеется, -- сказал он, -- и все это, надеюсь, ты мне еще
расскажешь позднее. Но на сегодняшний день наше положение, по-моему, таково:
мы были друзьями в ранней юности, потом разлучились и пошли очень разными
путями; затем мы снова встретились, как раз во время того злосчастного
каникулярного курса, ты стал наполовину или совсем мирянином, я -- немного
заносчивым и пекущимся о касталийском этикете вальдцельцем, и сегодня мы
вспомнили эту встречу, вызвавшую у нас чувство разочарования и стыда. Мы
вновь увидели себя самих и свое тогдашнее смущение, но мы выдержали это
зрелище и можем посмеяться по его поводу, ведь сегодня все обстоит
совершенно иначе. Не стану скрывать, что впечатление, которое ты тогда
произвел на меня, действительно очень меня смутило, это было весьма
неприятное, отрицательное впечатление, я не знал, как с тобой быть, ты
показался мне каким-то неожиданно, поразительно и раздражающе незрелым,
грубым, мирским. Я был молодым касталийцем, не знавшим "мира", да и не
хотевшим его знать, а ты... ну, ты был молодым чужеземцем, который зачем-то
посетил нас и почему-то слушал курс Игры, зачем и почему -- я не совсем
понимал, ибо в тебе не было уже, казалось, ничего от ученика элитной школы.
Ты тогда действовал мне на нервы, как и я тебе. Я, конечно, показался тебе
надменным вальдцельцем без особых заслуг, который всячески старается
сохранять дистанцию между собой и некасталийцем, дилетантом Игры. А ты был
для меня каким-то не то варваром, не то полуобразованным человеком,
назойливо, необоснованно и сентиментально притязающим на интерес с моей
стороны и дружбу со мной. Мы защищались друг от друга, мы были близки к
тому, чтобы друг друга возненавидеть. Нам ничего не оставалось, как
разойтись, потому что ни один из нас не мог другому ничего дать и не был
способен отнестись справедливо к другому.
Но сегодня, Плинио, мы вправе были пробудить стыдливо похороненную
память об этом и вправе посмеяться над той сценой и над собой, ибо сегодня
мы пришли друг к другу совсем другими и с совсем другими намерениями и
возможностями, без сантиментов, без подавленной ревности и ненависти, без
самомнения, ведь мы оба давно стали мужчинами.
Дезиньори с облегчением улыбнулся. Но все-таки спросил:
-- А уверены ли мы в этом? Ведь добрая воля была у нас, в конце концов,
и тогда.
-- Еще бы, -- засмеялся Кнехт. -- И своей доброй волей мы невыносимо
мучили себя и терзали. Мы друг друга тогда терпеть не могли, не могли
инстинктивно, каждый из нас видел в другом что-то незнакомое, мешающее,
чужое и противное, и лишь иллюзия обязательства, сопричастности друг другу
заставляла нас целый вечер играть эту тяжкую комедию. Это мне уже тогда
стало ясно, вскоре после твоего отъезда. Мы оба еще не преодолели вполне
прежнюю дружбу, как и прежнюю вражду. Вместо того чтобы дать ей умереть, мы
считали себя обязанными выкопать ее и как-то продолжить. Мы чувствовали себя
ее должниками и не знали, чем заплатить долг. Разве не так?
-- Мне кажется, -- задумчиво сказал Плинио, -- ты и сегодня еще излишне
вежлив. Ты говоришь "мы оба", но ведь не оба мы искали и не могли найти друг
друга. Искание, любовь были целиком с моей стороны, как и разочарование и
боль. Что, спрашиваю тебя, изменилось в твоей жизни после нашей встречи?
Ничего! А для меня она обернулась глубоким и мучительным переломом, и
поэтому я не могу подхватить смех, которым ты с ней разделываешься.
-- Прости, -- ласково успокоил его Кнехт, -- я, видно, поторопился. Но
надеюсь, что со временем добьюсь того, что ты подхватишь мой смех. Ты прав,
ты был тогда ранен, но не мной, как ты думал и, кажется, все еще думаешь, а
пропастью отчуждения, лежащей между вами и Касталией, пропастью, которую мы
оба во времена нашей школьной дружбы, казалось, преодолели и которая вдруг
разверзлась перед нами во всю свою страшную ширину и глубину. Если ты