за перемирием и платить за каждое маленькими уступками, отдавать каждый раз
землю и людей. После чего он, враг, отнюдь не успокоится, а перейдет, как
только Даса достаточно ослабеет, к открытой войне, чтобы отнять у него и
последнее. Дело тут идет не о стадах и деревнях, не о преимуществах и
невыгодах, а о самом главном, о жизни и смерти. И если Даса не знает, к чему
его обязывает его положение, каков его долг перед женою и сыном, то ей
приходится объяснять ему это. Глаза ее горели, голос дрожал, он давно не
видел ее такой красивой и такой пылкой, но он испытывал только печаль. Между
тем нарушавшие мир набеги на границе продолжались, только период дождей
временно прекратил их. А при дворе Дасы было теперь две партии. Одна, партия
мира, была самая маленькая, кроме самого Дасы, к ней принадлежал лишь
кое-кто из брахманов старшего поколения, люди ученые и целиком ушедшие в
свои медитации. Зато на стороне партии войны, партии Правати и Гопалы, были
большинство жрецов и все офицеры. Повсюду усиленно вооружались, зная, что за
рубежом враги-соседи делают то же. Равану главный егерь обучал стрельбе из
лука, а мать брала с собой мальчика на каждый смотр войскам.
Иногда в эту пору Даса вспоминал лес, где жил когда-то несчастным
беглецом, и седовласого старика, который жил там погруженным в свои мысли
отшельником. Вспоминая о нем, он иногда чувствовал желание навестить его,
увидеться с ним и посоветоваться. Даса не знал, жив ли старик, выслушает ли
он его и посоветует ли ему что-нибудь, но, даже если бы тот и был жив и
действительно дал бы ему какой-нибудь совет, все равно все шло бы и дальше
по-заведенному и тут ничего нельзя было бы изменить. Самопогружение и
мудрость были хорошие, были благородные вещи, но процветали они, кажется,
лишь в стороне, лишь на обочине жизни, а дела и страдания того, кто плыл по
стрежню жизни и боролся с ее волнами, не имели ничего общего с мудростью,
они возникали, были роком, их надо было делать и выстрадать. Боги тоже не
жили в вечном мире и вечной мудрости, им тоже были ведомы опасности и страх,
борьба и битвы, он знал это по многим рассказам. И Даса сдался, он не спорил
больше с Правати, он ездил на смотры войскам, понимая, что приближается
война, и предчувствуя ее в изнурительных ночных снах, тело его тощало, лицо
темнело, и он видел, как увядают и тускнеют счастье и радость его жизни.
Оставалась лишь любовь к его мальчику, она росла вместе с заботой, росла
вместе с приготовлениями к войне, она была алым, пылающим цветком в его
опустелом саду. Он дивился тому, сколько пустоты и тоски способен человек
вынести, насколько свыкается он с заботой и унынием, дивился и тому, как
жарко и властно может расцвести в, казалось бы, уже охладевшем сердце такая
боязливая и озабоченная любовь. Если жизнь его и была бессмысленна, то в ней
все же были ядро, стержень, -- она вертелась вокруг любви к сыну. Ради него
поднимался он по утрам с ложа и проводил день в занятиях и трудах, целью
которых была война и которые сплошь претили ему. Ради него терпеливо
руководил он совещаниями военачальников и противился решениям большинства
лишь настолько, чтоб хотя бы подождать и не ринуться в авантюру совсем уже
напропалую.
Если его радость жизни, его сад, его книги постепенно стали чужими и
изменили ему, или, может быть, он им, то такой же чужой ему и неверной стала
и та, что так много лет была счастьем и светом его жизни. Началось это с
политики, и в тот раз, когда Правати держала перед ним ту страстную речь,
где почти откровенно высмеивала как трусость его боязнь греха и его любовь к
миру и с горящими щеками витийствовала о княжеской чести, героизме и
неискупленном позоре, он вдруг поражение и с чувством головокружения ощутил
и увидел, как далека жена от него или он далек от нее. А с тех пор пропасть
между ними стала больше и все росла, но никто из них ничего не делал, чтобы
этому помешать. Вернее, предпринять что-либо такое следовало бы Дасе, ведь
пропасть видна была, собственно, только ему, и в его представлении она все
больше становилась пропастью пропастей, вселенской пропастью между мужчиной
и женщиной, между "да" и "нет", между душою и телом. Когда он оглядывался
назад, ему казалось, что он все видит совершенно отчетливо: как Правати,
волшебно красивая, заставила когда-то его влюбиться и играла с ним, пока он
не расстался со своими товарищами и друзьями -- пастухами и со своей такой
веселой дотоле пастушеской жизнью и не стал жить ради нее на чужбине и в
услужении, зятем в доме недобрых людей, которые пользовались его
влюбленностью для того, чтобы он работал на них. Потом появился Нала, и
началось его горе. Нала завладел его женой, своими прекрасными одеждами и
шатрами, своими лошадьми и слугами богатый, красивый раджа соблазнил бедную,
не привыкшую к роскоши женщину, это не стоило ему, конечно, особых усилий.
Но смог ли бы он действительно соблазнить ее так быстро и легко, если бы она
была верна и скромна в душе? Как бы то ни было, раджа ее соблазнил или
просто взял, причинив ему самую страшную боль, какую он знал до тех пор. Но
он, Даса, отомстил, он убил похитителя своего счастья, это был миг высокого
торжества. Однако, как только месть совершилась, ему пришлось бежать, много
дней, недель и месяцев жил он в кустах и камышах, вне закона, не доверяя ни
одной душе. А что делала в то время Правати? Об этом они никогда много не
говорили. Во всяком случае, за ним она не побежала, она стала искать его и
нашла лишь тогда, когда он ввиду своего происхождения был провозглашен
князем и понадобился ей для того, чтобы взойти на престол и поселиться во
дворце. Тогда она появилась, увела его из леса и от достопочтенного
отшельника, его облачили в прекрасные одежды и сделали раджой, и был весь
этот пустой блеск счастья... Но на самом-то деле, что он тогда покинул и что
получил взамен? Взамен он получил блеск и обязанности князя, обязанности,
поначалу легкие, а потом все более тяжкие, вернул себе красавицу жену и
сладостные часы ее любви, а потом приобрел сына, любовь к нему и
возрастающую тревогу о его жизни и его счастье, из-за чего теперь у ворот
стояла война. Вот что принесла ему Правати, когда нашла его тогда в лесу у
источника. Но что он ради этого покинул и утратил? Покинул он мирную тишину
леса, благочестивого одиночества, утратил соседство и живой пример святого
йога, утратил надежду стать его учеником и последователем, обрести глубокий,
лучезарный, непоколебимый душевный покой мудреца, освободиться от битв и
страстей жизни. Соблазненный красотой Правати, опутанный и зараженный ее
честолюбием, он покинул путь, на котором только и можно обрести свободу и
покой. Такой представлялась ему история его жизни сегодня, и ее
действительно было очень легко истолковать именно так, надо было лишь
кое-что замять и опустить, чтобы увидеть все в таком свете. Опустил он среди
прочего то, что еще вовсе не был учеником этого отшельника и уже готов был
добровольно покинуть его. Так легко все смещается, когда оглядываешься
назад.
Совершенно иначе смотрела на все это Правати, хотя таким мыслям она
предавалась гораздо меньше, чем ее муж. Насчет Налы она вообще не
задумывалась. Зато счастье Дасы, если память ее не обманывала, составила она
одна, это она сделала его снова раджой, родила ему сына, одарила его любовью
и счастьем, а в итоге выходило, что ему не по плечу ее величие, ее гордые
замыслы. Ведь ей было ясно, что будущая война не приведет ни к чему иному,
как к уничтожению Говинды, и удвоит ее могущество и ее владения. А Даса,
вместо того чтобы радоваться этому и этого изо всех сил добиваться, очень не
по-княжески, как ей казалось, уклонялся от войны и завоеваний и рад был
бездеятельно состариться возле своих цветов, деревьев, попугаев и книг. Иное
дело -- Вишвамитра, главнокомандующий конницы и, как она сама, ярый
сторонник и поборник скорой войны и победы. Всякое сравнение обоих мужчин
выходило в его пользу.
Даса прекрасно видел, как сдружилась его жена с этим Вишвамитрой, как
восхищалась им и заставляла восхищаться собой этого веселого и храброго,
может быть, немного поверхностного и, может быть, не слишком умного
хохотуна-офицера с красивыми, крепкими зубами и холеной бородой. Он смотрел
на это с горечью и в то же время с презрением, с насмешливым безразличием,
которое сам перед собою разыгрывал. Он не шпионил и не хотел знать, остается
ли дружба этих двух в границах дозволенного и пристойного. Он взирал на эту
влюбленность Правати в красивого конника, на то, что она явно отдавала ему
предпочтение перед слишком уж негеройским супругом, с тем же внешне
равнодушным, но горьким внутри спокойствием, с каким привык смотреть на все.
Было ли это супружеской изменой, предательством, которое, казалось, решила
совершить жена, или только выражением ее неуважения к взглядам Дасы, все
равно это существовало, развивалось и росло, росло, надвигаясь на него, как
война и как рок, средств против этого не было, и ничего тут не оставалось,
как терпеть, спокойно сносить, в чем и состояли мужество и героизм Дасы, а
не в том, чтобы нападать и захватывать.
Держалось ли восхищение Правати начальником конников или его ею в
пределах приличного и дозволенного или нет, во всяком случае, Правати, он
понимал это, была менее виновата, чем он сам. Он, Даса, человек размышления
и сомнения, очень склонен был, правда, возлагать на нее вину за то, что
счастье его ушло, или хотя бы часть ответственности за то, что он во всем
этом увяз и запутался -- в любви, в честолюбии, в актах возмездия и разбое,
-- больше того, в душе он считал, что женщина, любовь и сладострастие в
ответе за все в мире, за всю свистопляску страстей и вожделений, супружеской
неверности, смерти, убийства, войны. Но при этом он отлично знал, что
Правати не виновата, что она не причина, а жертва, что ее красота и его
любовь к ней -- не ее рук дело, что она лишь пылинка в солнечном луче, лишь
капля в потоке и что только он сам должен был отрешиться от женщины и любви,
от жажды счастья, от честолюбия и либо остаться довольным судьбой пастухом
среди пастухов, либо преодолеть несовершенное в себе тайным путем йоги. Он
это упустил, он спасовал, он не был призван к великому или изменил своему
призванию, и его жена была, в сущности, права, видя в нем труса. Зато у него
был от нее этот сын, этот прекрасный нежный мальчик, за которого ему было
так страшно и чье существование все еще, как-никак, придавало ценность и
смысл его жизни, оно было даже большим счастьем, мучительным, правда,
счастьем и жутковатым, но все-таки именно счастьем, его счастьем. И вот за
это счастье он платил болью и горечью в душе, готовностью к войне и смерти,
сознанием, что он идет навстречу року. За рубежом, в своем краю, не унимался
раджа Говинда, которого наставляла и подстрекала мать убитого Налы, этого
недоброй памяти совратителя, набеги Говинды вызывающе учащались и делались
все наглей; только союз с могущественным раджой Гайпали мог бы сделать Дасу
достаточно сильным, чтобы добиться мира и добрососедских отношений. Но этот
раджа, хотя и расположенный к Дасе, был все же в родстве с Говиндой и
вежливо уклонялся от всякой попытки Дасы вступить с ним, Гайпали, в союз.
Деваться некуда было, надеяться на разум и человечность не приходилось, то,
что было суждено, приближалось, и надо было это перенести. Даса теперь сам
чуть ли не жаждал войны, чтобы разразилась наконец гроза и ускорились
события, отвратить которые все равно уж нельзя было. Он еще раз побывал у
князя Гайпали, обменивался с ним пустыми любезностями, ратовал в совете за
умеренность и терпение, но он давно уже делал это без всякой надежды; в
общем-то, он вооружался. Борьба мнений в совете шла теперь только по поводу
того, ответить ли вторжением во вражескую страну и войной на следующий набег
противника или дождаться его главного удара, чтобы в глазах народа и всего
мира виноватым в войне остался все-таки враг.
Враг, которого такие вопросы не заботили, положил конец всем этим
раздумьям, совещаниям и проволочкам и нанес однажды удар. Он инсценировал
большой набег, заставивший Дасу с начальником конницы и лучшими его людьми
поспешить к границе, и, пока они находились в пути, бросил в страну и
непосредственно на город Дасы главные силы, овладел воротами и осадил
дворец. Когда Даса услышал об этом и тотчас же повернул назад, он знал, что
его жена и сын заперты в осажденном дворце, а на улицах идут кровавые бои, и
сердце его сжималось от муки, стоило ему подумать о своих близких и об
опасностях, над ними нависших. Теперь Даса уже не был осторожным полководцем
поневоле; воспылав болью и гневом, он во весь опор помчался со своими людьми
к дому, застал разгар кипевшей на улицах битвы, пробился ко дворцу, застиг
врага врасплох и бился как безумный, пока не рухнул без сил и со множеством
ран на исходе этого кровавого дня.
Когда он пришел в себя, он увидел себя пленником, сражение было
проиграно, город и дворец были в руках врагов. Связанным привели его к
Говинде, тот насмешливо поздоровался с ним и отвел его в одну из комнат; это
была та самая комната с резными и золочеными стенами и свитками книг. Здесь
на ковре, прямая и с окаменевшим лицом, сидела его жена Правати, за нею
стояли вооруженные стражи, а на коленях у нее был мальчик; как сломанный
цветок лежало его хрупкое тело, мертвое, с серым лицом, в пропитанной кровью
одежде. Женщина не повернулась, когда ввели ее мужа, она не взглянула на
него, она без выражения смотрела на маленького мертвеца; она показалась Дасе
странно изменившейся, лишь через несколько мгновений заметил он, что ее
волосы, на днях еще черные как смоль, сплошь поседели. Она уже, наверно,
давно так сидела, с мальчиком на коленях, застывшая, с превратившимся в
маску лицом.
-- Равана! -- воскликнул Даса. -- Равана, мое дитя, мой цветок!
Он упал на колени, его лицо опустилось на голову мертвеца; как в
молитве, стоял он на коленях перед немой женщиной и перед ребенком,
оплакивая обоих, поклоняясь обоим. Он вдыхал запах крови и смерти, смешанный
с благоуханием розового масла, которым были смазаны волосы ребенка.
Застывшим взглядом смотрела сверху на них обоих Правати.
Его тронули за плечо, это был кто-то из начальников Говинды, он велел
ему встать и увел его. Даса не сказал Правати ни слова, она ни слова не
сказала ему.
Связанным положили его на повозку и отвезли в город Говинды, в темницу.
часть оков с него сняли, солдат принес кувшин с водой и поставил его на
каменный пол, его оставили одного, дверь закрыли и заперли. Рана на плече у
него горела огнем. Он ощупью нашел кувшин и смочил руки и лицо. Пить ему
тоже хотелось, но пить он не стал; так, подумалось ему, он скорее умрет. Как
долго еще ждать этого, как долго! Он жаждал смерти, как жаждало воды его
пересохшее горло. Только со смертью кончится пытка в его душе, только тогда
в ней погаснет образ матери с мертвым сыном. Но среди всех его мук над ним
сжалились его усталость и слабость, он свалился и задремал.
Очнувшись от этой короткой дремоты, он хотел со сна протереть глаза, но
не смог -- обе руки его были уже заняты, они что-то держали; и, когда он
проснулся и открыл глаза, вокруг него не было тюремных стен, а по листьям и
мху ярко и мощно лился зеленый свет; Даса долго моргал глазами, свет
обрушился на него, как беззвучный, но сильный удар, от ужаса его затрясло,
он опять заморгал, лицо его перекосилось, словно от плача, и он широко
раскрыл глаза. Он стоял в лесу и держал обеими руками наполненную водой
чашу, у его ног светилось коричневато-зеленое зеркало родника, а там, за
зарослями папоротника, он знал, стояла хижина и ждал йог, пославший его за
водой, тот, который так странно смеялся и которого он попросил рассказать
что-нибудь о майе. Он не проигрывал сражения, не терял сына, не был ни
князем, ни отцом; йог, однако, исполнил его желание и поведал ему о майе:
дворец и сад, комната с книгами и питомник с птицами, княжеские заботы и
отцовская любовь, война и ревность, любовь к Правати и жестокое недоверие к
ней -- все это было ничто, нет, не ничто, все это было майя!
Даса стоял потрясенный, по щекам у него бежали слезы, в руках его
дрожала и качалась чаша, которую он только что наполнил для отшельника, вода
выплескивалась ему на ноги. У него было такое ощущение, словно у него
отрезали какую-то часть тела, вынули что-то из головы, в нем была пустота,
долгие прожитые годы, сокровища, которые он берег, радости, которыми
наслаждался, боли, которые терпел, весь испытанный им страх, все изведанное,
вплоть до грани смерти отчаяние -- все это вдруг было отнято у него,
отменено, обратилось в ничто -- и все-таки не в ничто! Ведь память не
исчезла, картины остались в нем. он еще видел, как сидит Правати, высокая,
неподвижная, с поседевшими вдруг волосами, а на коленях у нее лежал ее сын,
он лежал как добыча, словно она сама его задушила, его руки и ноги вяло
свисали с ее колен. О, как быстро, как быстро и страшно, как жестоко, как
основательно его просветили насчет майи! Все у него сместилось, долгие,
полные событий годы сжались в мгновенья, сном было все, что еще только что
казалось насущной действительностью, сном было, может быть, и все, что
случилось раньше, вся история о княжеском сыне Дасе, его пастушеской жизни,
его женитьбе, его мести Нале, его бегстве к отшельнику; все это были
изображения, какими можно любоваться, видя цветы, звезды, птиц, обезьян и
богов в орнаменте из листьев на резных стенах дворца. А то, что с ним
произошло и предстало его глазам вот сейчас, это пробуждение, после того как
он был князем, побывал на войне и в темнице, это стояние у источника, эта
чаша с водой, которую он только что немного расплескал, а также его
беспокойство по этому поводу -- разве все это не было, в конце концов, из
того же материала, не было сном, мороком, майей? И все, что с ним еще
произойдет, все, что еще увидят его глаза и чего еще коснутся его руки до
его собственной смерти, -- разве оно было из другого материала, чем-то
другим? Игрой он был и видимостью, обманом и сном, майей был он, прекрасный
и страшный, восхитительный и отчаянный калейдоскоп жизни с ее жгучим