настаивающих на запрете каких-либо тем. Они постоянно вели споры «за» или «против»
меняющихся вкусов и направлений Игры – это касалось и ее формы, и внешних приемов, и даже
спортивного элемента. Каждый из вошедших в этот круг виртуозно владел Игрой, каждый другого
видел насквозь, знал его способности, характер, подобно тому как это бывает в коллегиях какого-
нибудь министерства или в узком кругу аристократического клуба, где встречаются и знакомятся
завтрашние и послезавтрашние правители и лидеры. Здесь всегда царил приглушенный,
изысканный тон; все пришедшие сюда были честолюбивы, не выставляя этого напоказ,
преувеличенно внимательны и критичны. В этой элите молодого поколения из Vicus lusorum
многие касталийцы, да и кое-кто за пределами Провинции, видели последний расцвет
касталийских традиций, сливки аристократической духовности, и не один юноша годами лелеял
честолюбивую мечту когда-нибудь стать членом этого клана. Напротив, для других этот
изысканный круг претендентов на высшие должности в иерархии Игры был чем-то ненавистным и
упадочным, кликой задирающих нос бездельников, заигравшихся гениев, лишенных вкуса к жизни
и чутья реальности, высокомерным и по сути паразитическим обществом щеголей и честолюбцев,
чьей профессией и содержанием всей жизни была забава, бесплодное самоуслаждение духа.
Кнехт был невосприимчив как к первому, так и
ко второму взгляду; ему было безразлично, восхваляла ли его студенческая молва как небывалую
диковину или высмеивала как выскочку и честолюбца. Важны для него были только его занятия,
которые теперь все вращались в сфере Игры. И еще для него был важен, может быть, только один
вопрос, а именно: вправду ли эта Игра есть наивысшее достижение Касталии и стоит ли она того,
чтобы посвятить ей жизнь? Ведь углубление в Игру и в сокровенные тайны ее законов и
возможностей, освоение извилистых лабиринтов ее Архива и запутанного внутреннего мира
игровой символики – все это вовсе не устраняло сомнений; он по опыту знал, что вера и сомнения
неотделимы; что они взаимно обусловлены, как вдох и выдох, и потому с каждым шагом его
проникновения во все области микрокосма Игры возрастала и его прозорливость, его
восприимчивость ко всему сомнительному в самой Игре. Недолго идиллия в Бамбуковой роще
успокаивала его или, если угодно, сбивала с толку; пример Старшего Брата показал ему, что из
всей этой совокупности проблем существовали различные выходы. Можно было, например,
превратиться в китайца, замкнуться за своей садовой изгородью и жить так в прекрасном, но
ограниченном совершенстве. Можно было стать, пожалуй, и пифагорейцем, или монахом и
схоластом, но ведь все это было бы бегством, выходом возможным и дозволенным лишь для
немногих, отказом от универсальности, от сегодняшего и завтрашнего дня ради чего-то
совершенного, однако минувшего. Это было бы возвышенным видом дезертирства, и Кнехт
вовремя почувствовал, что это не его путь. Но каков же его путь? Он знал, что, помимо больших
музыкальных способностей и дара к Игре, в нем дремали еще нетронутые силы, какая-то
внутренняя независимость, упрямство в высоком смысле этого слова, которое ни в коей мере не
затрудняло и не запрещало ему служить и подчиняться, но требовало от него служения лишь
наивысшему. И эти его силы, эта независимость, это упрямство не были лишь определенной
чертой его внутреннего «я», – они были направлены вовне и действовали также и на окружающих.
Еще в школьные годы, и особенно со времени его соперничества с Плинио Дезиньори, он часто
замечал, что многим сверстникам, и особенно более молодым из соучеников, он не только
нравился, но они искали его дружбы, были склонны встать под его начало, прислушивались к его
совету, охотно подчинялись его влиянию, и это его наблюдение впоследствии довольно часто
подтверждалось. Было что-то очень приятное, лестное в этом наблюдении, оно тешило его
честолюбие, укрепляло его уверенность в себе. Но была и другая, совсем другая сторона, мрачная и
страшная. Ведь было нечто запретное и отвратительное уже в этой склонности свысока смотреть на
своих товарищей, слабых и ищущих чужого совета, руководства и примера, лишенных
уверенности и чувства собственного достоинства, а тем более в возникавшем порой тайном
желании сделать из них послушных рабов. К тому же, со времени диспутов с Плинио, он хорошо
знал, каким напряжением, какой ответственностью, даже душевным бременем приходится
расплачиваться за каждый видный и блестящий пост. Знал и то, как тяжко было иногда Магистру
музыки сносить свое положение. Приятно и даже соблазнительно властвовать над людьми,
блистать перед другими, но был в этом и некий демонизм, опасность, недаром же всемирная
история пестрит именами властителей, вождей, полководцев, авантюристов, которые все, за
редчайшими исключениями, превосходно начинали и очень плохо кончали, которые все, хотя бы
на словах, стремились к власти добра ради, а потом уже, одержимые и опьяненные властью,
возлюбили власть ради нее самой. Надо было освятить и употребить во благо данную ему от
природы власть, поставив ее на службу иерархии, и это всегда разумелось для него само собой. Но
где, в каком месте приложить свои силы, дабы они служили наилучшим образом, были бы
плодотворны? Способность привлекать к себе, оказывать большее или меньшее влияние на людей,
особенно на молодых, имела бы ценность для офицера или политика; здесь, в Касталии, она ни к
чему, здесь в таких способностях, по правде говоря, нуждался разве только учитель или
воспитатель, а такого рода деятельность отнюдь не привлекала Кнехта. Если бы это зависело
только от него, он предпочел бы вести жизнь независимого ученого или же адепта Игры. И вот
перед ним вновь все тот же старый и мучительный вопрос: есть ли эта Игра высшее из высших,
царица ли она в духовном царстве? Не есть ли она, вопреки всему, в конце концов, только забава?
Достойна ли она полного самопожертвования, того, чтобы служить ей всю жизнь? Начало этой
достославной Игры было положено много поколений тому назад, как некой замене искусства, а
теперь, во всяком случае для многих, она постепенно превращалась в своего рода религию,
возможность для незаурядных умов к сосредоточению и благоговейной молитве. Таким образом, в
груди Кнехта разгорался старый спор между этическим и эстетическим. Никогда до конца не
высказанный, но никогда и не умолкающий вопрос, глухо и грозно прозвучавший в его
ученических стихах в Вальдцеле, был все тем же: речь шла не только об Игре, а о всей Касталии.
Как-то раз, в тот период, когда все эти проблемы
особенно досаждали ему и во сне он часто видел себя дискутирующим с Дезиньори, Кнехт,
переходя через один из просторных дворов вальдцельского Селения Игры, услышал вдруг, как кто-
то громко его окликнул, причем голос, хотя он ему и показался знакомым, он узнал не сразу. Кнехт
обернулся и увидел высокого молодого человека с небольшой бородкой, бурно приветствовавшего
его. Это был Плинио, и под внезапным наплывом воспоминаний и нежности Кнехт радушно
ответил на приветствие. Они тут же договорились встретиться вечером. Плинио давно уже
окончил курс обучения в мирских университетах, был уже чиновником и воспользовался отпуском
для участия в курсах Игры, точно таких, в каких он участвовал несколько лет до этого. Но вечерняя
встреча вскоре привела обоих друзей в смущение. Плинио был здесь в гостях, его терпели как
дилетанта из другого мира, и хотя он с должным рвением проходил соответствующий курс, но ведь
то был курс для вольнослушателей и любителей, так что дистанция оказалась чересчур велика.
Против него сидел знаток своего дела, посвященный, который одним своим бережным
отношением и вежливым вниманием к заинтересованности друга в Игре, по существу, давал ему
понять, что имеет дело не с равным, не с коллегой, а с ребенком, забавляющимся где-то на
периферии науки, которая другим, посвященным, была знакома до сокровеннейших глубин. Кнехт
предпринял попытку увести беседу от Игры, попросил Плинио рассказать о его работе и жизни
там, вне Касталии. Здесь уже Иозеф оказался отставшим, ребенком, который задавал наивные
вопросы, а Дезиньори бережно поучал его. Плинио стал юристом, стремился обрести политическое
влияние, вот-вот должна была состояться его помолвка с дочерью одного из партийных лидеров,
он говорил на языке, почти уже непонятном касталийцу; многие часто приводимые Плинио
выражения ничего не значили для Иозефа, казались лишенными всякого смысла. Но все же он
понял, что там, вне Касталии, Плинио уже приобрел кое-какой вес, недурно разбирался в делах,
лелеял честолюбивые замыслы. Однако эти два мира, которые в лице двух юношей десять лет назад
с любопытством и не без симпатии соприкоснулись, теперь оказались чужими и несовместимыми,
их разделяла пропасть. Правда, сразу же бросалось в глаза, что этот светский человек и политик
сохранил какую-то привязанность к Касталии, он уже второй раз жертвовал своим отпуском ради
Игры; но ведь, в конце концов, думал Иозеф, это то же самое, как если бы я вдруг явился в мир
Плинио в качестве любознательного гостя и попросил бы разрешения посетить заседание суда,
фабрику или благотворительное учреждение. Обоих охватило разочарование. Кнехт нашел своего
бывшего друга в чем-то грубее, в нем появилось много бьющего на эффект, а Дезиньори
обнаружил в товарище ученических лет высокомерие, проявлявшееся в его исключительной
интеллектуальности и эзотеричности: поистине очарованный самим собой и своим спортом
«чистый дух». Но оба прилагали немалые усилия, чтобы преодолеть преграды, к тому же у
Дезиньори было что рассказать о своих студенческих годах, экзаменах, поездках в Англию и на юг,
о политических собраниях, о парламенте. А один раз у него выскользнула фраза, прозвучавшая как
угроза или предостережение. «Вот увидишь, – сказал он, – скоро наступят тревожные времена,
может быть, разразится война, и не лишено вероятия, что само существование Касталии снова
будет поставлено под вопрос».
Однако Иозеф не очень серьезно отнесся к этому,
он только спросил:
– А ты, Плинио, ты будешь «за» или «против»
Касталии?
– Да что там я, – ответил Плинио с натянутой
улыбкой, – вряд ли кого-нибудь интересует мое мнение. Разумеется, я – за Касталию, и за Касталию
без какого бы то ни было вмешательства извне, иначе я не приехал бы сюда. Но все же, как ни
скромны ваши требования в смысле материальном, Касталия стоит стране в год хорошенькую
сумму.
– Да уж, – рассмеялся Иозеф, – сумма эта, как мне
говорили, составляет примерно, одну десятую той, которую наша страна во времена воинственного
столетия расходовала на оружие и снаряжение солдат.
Они встретились еще несколько раз, и чем ближе
подходил отъезд Плинио, тем старательнее они ухаживали друг за другом. И все же оба
почувствовали облегчение, когда по прошествии трех недель Плинио покинул Педагогическую
провинцию.
Магистром Игры был в то время Томас фон дер
Траве62, человек широкоизвестный, много путешествовавший, знавший свет, обходительный и
полный учтивейшей внимательности к любому, но во всем, что касалось Игры, проявлявший
неумолимую аскетическую строгость. Притом он был великий труженик, о чем и не подозревали
те, кто знал его только с внешней стороны, например, в торжественном облачении верховного
руководителя публичных Игр или же на приемах делегаций. Ходила молва, будто он человек
рассудка, чересчур спокойный, даже холодный, поддерживающий с музами лишь отношения
вежливости. Среди молодых, полных энтузиазма приверженцев Игры можно было услышать даже
отрицательные суждения о нем – ошибочные суждения, ибо если он и не был энтузиастом и
вовремя больших публичных Игр скорее избегал ставить большие и будоражащие темы, то все же
сыгранные им, блистательно построенные и формально непревзойденные партии говорят о его
большой близости к сокровенным проблемам Игры.
В один прекрасный день Магистр вызвал Кнехта:
он принял его на частной квартире, в домашнем платье и спросил, не сможет ли Кнехт и не
доставит ли ему удовольствие в ближайшие дни проводить у него здесь по полчаса, примерно в это
же время дня. Кнехт, еще ни разу не видевший Магистра с глазу на глаз, с немалым удивлением
подчинился этому приказу. На первый день Магистр предложил ему познакомиться с объемистой
рукописью, содержащей одно из бесчисленных предложений (на этот раз оно поступило от
вальдцельского органиста), рассмотрение которых входило в обязанности верховной инстанции
Игры. В большинстве своем это были ходатайства о включении в Архив Игры нового материала.
Изучил, например, кто-нибудь пристально историю мадригала и обнаружил в его развитии особую
кривую – он спешит выразить ее посредством геометрических и музыкальных обозначений, чтобы
она могла занять место в словарном запасе Игры. Другой исследовал латынь Юлия Цезаря в ее
ритмических аспектах и нашел в ней поразительное сходство с результатами хорошо известных
исследований интервалов в византийских церковных песнопениях. Или некий мечтатель изобрел
уже не в первый раз кабалу для нотного письма пятнадцатого столетия. Мы уж не говорим о
пламенных письмах чудаковатых экспериментаторов, ухитрявшихся из сопоставления гороскопов
Гете и Спинозы делать самые поразительные выводы и сопровождавших свои послания красиво
выполненными в красках геометрическими чертежами, притом вполне убедительными.
Кнехт довольно рьяно принялся изучать
поступившее в тот день предложение, у него самого в голове бродило не одно такое, хотя ему
никогда не приходило на ум посылать их Магистру. Каждый ревностный адепт мечтает о
постоянном расширении сферы Игры, покуда она не охватит весь мир, вернее, он сам производит
это расширение в уме и в своих частных партиях, и те, которые кажутся ему удачными, он надеется
увидеть включенными не только в его частный, но и в официальный Архив. В том-то и
заключается подлинное изящество игры опытных мастеров, что они настолько овладели
выражающими, именующими и формообразующими возможностями игровых правил, что
способны любой игре с объективными и историческими ценностями придать совершенно
индивидуальные и единственные в своем роде черты. Один из видных ботаников как-то шутки
ради сказал об этом: «Для Игры все должно быть возможно, даже то, что некое растение станет
беседовать с господином Линнеем по-латыни».
Итак, Кнехт помогал Магистру анализировать
предложенную органистом схему; полчаса пролетели незаметно. На следующий день он вновь
явился точно в указанное время и затем приходил в течение двух недель и работал наедине с
Магистром. После первых же встреч он обратил внимание на то, что Магистр заставлял его
тщательно прорабатывать даже самые нелепые предложения, никчемность которых сразу же
бросалась в глаза. «Хватает же у Магистра времени на такие пустяки!» – думал он, но в конце
концов все же сообразил: дело здесь вовсе не в услуге Магистру, не в помощи ему, а в том, что эти
занятия – прежде всего повод для учтивой, но весьма тщательной проверки самого молодого
человека. С Кнехтом повторялось примерно то же, что произошло с ним когда-то в мальчишеские
годы после встречи с Магистром музыки: он вдруг заметил это по отношению к нему товарищей, в
них появилась какая-то робость, они стали соблюдать, так сказать, дистанцию, порой обращаясь к
нему с иронической почтительностью. Он понял: готовится перемена, но уже не мог быть так
счастлив, как тогда, прежде.
По окончании последних совместных занятий
Магистр Игры сказал своим немного высоким вежливым голосом, с присущей ему четкостью
интонации и без всякой торжественности:
– Хорошо, завтра можешь больше не приходить,
дела мы с тобой пока закончили, однако через некоторое время я буду вынужден снова просить
тебя поработать со мной. Благодарю за помощь, она была очень кстати. Полагаю, между прочим,
что тебе пора подать заявление о приеме в Орден; не думаю, чтобы там возникли какие-нибудь
препятствия, я уже говорил там о тебе. Надеюсь, ты не против? – Поднявшись, он добавил: – Еще
два слова: скорей всего и ты, как большинство хороших адептов Игры в свои молодые годы,
склонен рассматривать нашу Игру как некий инструмент для философствования. Одни мои
предостережения не отвадят тебя от этого, и все же я выскажу их. Философствуя, следует прибегать
к тем средствам, которые для этого годны, а именно к средствам философии. Наша Игра – не
философия и не религия, она самостоятельная дисциплина и по характеру своему ближе всего к
искусству, она есть искусство sui generis41. Ты добьешься большего, если сразу будешь
придерживаться этого, а не придешь к тому же итогу, потерпев сотни неудач. Философ Кант – его
теперь мало знают, но это большой ум – говорил о теологическом философствовании как «о
волшебном фонаре призраков ума». Мы не имеем права превращать нашу Игру в нечто подобное.
Для Иозефа все это было так неожиданно, что от
едва сдерживаемого волнения он чуть не пропустил мимо ушей последнее предостережение.
Мгновенно его поразила мысль: конец твоей свободе, конец студенческим годам, тебя примут в
Орден, и очень скоро ты займешь место в касталийской иерархии. Низко поклонившись, он
поблагодарил Магистра и вскоре после этого зашел в вальдцельскую канцелярию, где и впрямь
увидел себя в списке Кандидатов, подлежащих зачислению в Орден. Как и все студенты его
ступени, он уже хорошо знал устав и тут же вспомнил пункт, в соответствии с которым любой
член Ордена, занимающий высокий пост, имел право совершить обряд приема. Он попросил,
чтобы церемонию его принятия совершил Магистр музыки, получил пропуск и краткосрочный
отпуск и на следующий же день отбыл к своему покровителю и другу в Монпор. Досточтимого
старого господина он застал не вполне здоровым, однако был принято радостью.
– Ты приехал как нельзя вовремя, – сказал
Магистр. – Еще немного – и я лишился бы права принять тебя как юного брата в Орден. Я намерен
оставить свою должность, моя отставка уже одобрена.
Сама церемония оказалась очень простой. На
второй день Магистр музыки, как того и требовал устав, пригласил двух свидетелей из числа
братьев Ордена и предложил Иозефу статью из устава как задание для медитации. Статья гласила:
«Если Коллегия призывает тебя занять определенный пост, то знай: каждая следующая ступень –
это не шаг к свободе, а новое обязательство. Чем выше пост, тем больше обязательство. Чем больше
власть, тем строже служение. Чем сильнее личность, тем предосудительнее произвол».
Они собрались в музыкальной келье Магистра,
той самой, где Кнехт был впервые посвящен в искусство медитации; в честь торжественного
события Магистр потребовал исполнения прелюдии к хоралу Баха, затем один из свидетелей
зачитал краткое изложение устава, а Магистр сам задал все связанные с ритуалом вопросы и
принял у своего юного друга обет. После церемонии они еще около часа провели вместе в саду, и
Магистр напутствовал Кнехта дружескими пожеланиями, как лучше всего усвоить правила Ордена
и как жить по ним.
– Хорошо, что ты вступаешь именно сейчас, –
сказал он, – ты заполнишь брешь, когда я уйду, как если бы у меня вдруг появился сын, который
вместо меня повел бы дела. – Заметив печаль на лице Иозефа, старик добавил: – Не грусти,
пожалуйста, видишь – я не грущу. Я порядком устал и рад досугу, который мне теперь дано
вкусить и коротать который мы не раз будем вместе с тобой. При следующей встрече обращайся ко
мне на «ты». Я не имел права предложить тебе это, покуда был связан должностью. – Он отпустил
Иозефа с той душевной и такой располагающей улыбкой, которую Иозеф знал вот уже двадцать
лет.
Кнехт скоро вернулся в Вальдцель – отпуск ему
дали только на три дня. Не успел он снять дорожное платье, как его уже вызвал Магистр Игры,
встретивший его приветливо, как коллегу, и поздравивший со вступлением в Орден.
– Чтобы стать вполне коллегами и сотоварищами
по занятиям, – продолжил он, – нам недостает только твоего включения в структуру нашей
иерархии. Иозеф вздрогнул: конец свободе! – Я надеюсь, – сказал он робко, – что меня назначат на
какое-нибудь скромное место. Должен признаться вам, что мечтал еще некоторое время посвятить
себя свободным исследованиям.
Магистр пристально посмотрел на него своими
умными глазами, и чуть ироническая улыбка скользнула по его губам.
– Ты сказал «некоторое время», а сколько это?
– Право, не знаю, – ответил Кнехт,
сконфузившись.
– Так я и думал, – согласился с ним Магистр.
– Речь твоя – речь студента, и понятия твои –
понятия студента, Иозеф Кнехт. Так оно и должно быть, но очень скоро это уже не будет так, ибо
ты нам нужен. Тебе, вероятно, известно, что и позднее, когда ты уже будешь занимать высокий
пост в нашей иерархии, ты сможешь получить отпуск для исследовательской работы, если тебе
удается убедить Коллегию в ценности твоих занятий. Мой предшественник и учитель, например,
уже будучи Магистром Игры и убеленным сединами старцем, просил и получил годичный отпуск
для работы, в лондонских архивах. Но он получил его не «на некоторое время», а на весьма
определенное число, месяцев, недель и дней. Вот с этим и тебе придется смириться. А теперь я
намерен сделать тебе предложение. Для выполнения особой миссии нам нужен человек, хорошо
знающий, что такое ответственность, но малоизвестный за пределами нашего круга.
Поручение заключалось в следующем:
бенедиктинский монастырь Мариафельс, один из старейших очагов просвещения в стране,
поддерживавший дружественные отношения с Касталией и особенно благосклонный к Игре,
просил прислать молодого учителя для прочтения вводного курса в Игру, а также для занятий с
несколькими продвинувшимися учениками. Выбор Магистра пал на Иозефа Кнехта. Отсюда и
проистекали как пристальная проверка, так и ускоренное принятие его в Орден.
ДВА ОРДЕНА
В некотором смысле Иозеф Кнехт
чувствовал себя в то время примерно так же, как некогда в гимназии после приезда Магистра
музыки. Навряд ли он задумывался над тем, что назначение его в Мариафельс есть большое
отличие и первый, крупный шаг по ступеням иерархии; однако, приобретя теперь уже известный
опыт, он ясно видел это по изменившемуся обращению своих commilitones52. Хотя с некоторых пор
он и так принадлежал внутри элиты к самому узкому избранному кругу, все же необычайное
поручение словно бы наложило на него особую печать: начальство отметило его и намерено
использовать по своему усмотрению. Не то чтобы вчерашние товарищи отвернулись от него или
перестали дарить своим дружеским расположением, – для этого в столь высоком
аристократическом кругу все были слишком благовоспитанны, – но возникла определенная
дистанция; вчерашний товарищ послезавтра легко мог стать начальником, а на подобные оттенки и
тонкости иерархических отношений сей круг реагировал чрезвычайно чутко и находил им
должное выражение.
Исключение составлял Фриц Тегуляриус,
которого мы можем назвать, наряду с Ферромонте, самым верным другом Иозефа Кнехта. Этому
человеку, который был по своим способностям как бы предназначен к самому высокому, но тяжко
страдал от недостатка здоровья, равновесия и веры в себя, было столько же лет, сколько Кнехту, и,
следовательно, в пору, когда того принимали в Орден, – тридцать четыре года. Впервые они
встретились на одном из курсов Игры, и Кнехт тогда же почувствовал, как сильно влечет к нему
этого тихого и несколько меланхоличного юношу. Благодаря своему чутью на людей, которое он
бессознательно проявлял уже тогда, Кнехт понял и характер этой привязанности: то было чувство
дружбы, готовой к безоговорочной преданности и послушанию, и поклонение, проникнутое огнем
почти религиозной экзальтации, но сдерживаемое и омрачаемое внутренним благородством и
предчувствием душевной трагедии. Только что пережив потрясение, связанное с Дезиньори, и став
из-за этого особенно легко ранимым, Кнехт не подпускал к себе Тегуляриуса, хотя и самого Кнехта
влекло к этому интересному и необычному студенту. Для характеристики его приведем страничку
из секретной записи Кнехта, сделанной им многие годы спустя и предназначенной для
информации Верховной Коллегии. В ней говорилось:
«Тегуляриус. Состоит с автором этих строк в
личной дружбе. Неоднократно отличавшийся в Койпергейме ученик, превосходный знаток
классической филологии, выказывает серьезные философские интересы, занимался Лейбницем,
Больциано, позднее Платоном. Самый талантливый и блистательный знаток Игры, которого я
знаю. Это был бы провидением избранный Magister Ludi, если бы его характер в сочетании с
хрупким здоровьем не был решительно к тому непригоден. Т. нельзя допускать ни к какой
руководящей, представительствующей или организаторской должности, это было бы бедой и для