занятиям, как в те, столь далекие теперь времена, когда мы сиживали вместе не за одной партией, и
не только разрабатывали, но и боролись за наши игры. Меня это радует, Фриц. А теперь ты должен
прежде всего освоиться с самой идеей, на которой я намерен построить игру. Тебе необходимо
представить себе, что такое китайский дом и каковы правила, соблюдаемые при его постройке. Я
немедленно дам тебе рекомендации в Восточноазиатский институт, где, уверен, тебе окажут
помощь. Нет, постой, мне пришло на ум кое-что получше: попытаем счастья со Старшим Братом,
отшельником из Бамбуковой рощи, о котором я тебе когда-то так много рассказывал. Быть может,
он сочтет унижением своего достоинства или нежелательной помехой вступать в общение с лицом,
не знающим китайского, но попытаться все-таки следует. Если он захочет, то способен и из тебя
сделать настоящего китайца.
Очень скоро после этого разговора Старшему
Брату было отправлено письмо с приглашением прибыть в Вальдцель в качестве гостя Магистра
Игры, где ему и будет сообщено, в чем заключается обращенная к нему просьба. Но китаец так и не
покинул Бамбуковой рощи, Курьер привез от него письмо, написанное тушью по-китайски. В нем
значилось: «Почетно лицезреть великого человека. Однако путешествие ведет к препятствиям. Для
жертвоприношения берут два сосуда. Возвышенного приветствует младший». Это заставило
Кнехта, между прочим, не без труда, побудить Фрица поехать самому в Бамбуковую рощу, дабы
испросить приема и наставлений. Но небольшое путешествие это оказалось безрезультатным.
Отшельник принял Тегуляриуса в роще с чуть ли не подобострастной вежливостью, но на все
вопросы отвечал дружелюбными сентенциями на китайском языке и, несмотря на
рекомендательное письмо Магистра Игры, написанное на превосходной рисовой бумаге, не
пригласил прибывшего даже зайти. Расстроенный, так ничего и не добившись, Тегуляриус
вернулся в Вальдцеяь, привезя с собой в качестве дара Магистру лястил, на котором была
нарисована золотая рыбка, а над ней – древнее китайское изречение. Пришлось Фрицу отправиться
в Восточноазиатский институт и уже в нем попытать счастья. Здесь рекомендации Кнехта
возымели большее действие: посланцу Магистра Игры оказали всяческую помощь, и вскоре он
собрал все, что только можно собрать для такой темы, не зная языка. При этом он сам увлекся
идеей Кнехта положить в основу Игры символику китайского дворика, примирился со своей
неудачей в Бамбуковой роще и забыл о ней.
Когда Кнехт выслушал отчет о безрезультатной
поездке к Старшему Брату, а затем, оставшись один, взглянул на речение и золотую рыбку, его
охватили воспоминания об атмосфере, окружавшей этого удивительного отшельника, о том, как
сам он, Кнехт, гостил в хижине, вокруг которой всегда шелестели листья бамбука и постукивали
стебли тысячелистника, вспомнил он и свою былую свободу, досуг студенческих лет – весь
радужный рай юношеских мечтаний. Как хорошо сумел этот отважный и чудаковатый анахорет
удалиться от мира и уберечь свою свободу, как надежно укрывала от всей вселенной тихая
бамбуковая роща, как глубоко и крепко вжился он в эту ставшую для него второй натурой
опрятную, педантичную и мудрую китайщину, как крепко замыкало его год за годом, десятилетие
за десятилетием, в своем магическом кругу, сновидение его жизни, превратив его сад в Китай, его
хижину – в храм, его рыбок – в божества и его самого – в мудреца! С глубоким вздохом Кнехт
оторвался от этих размышлений. Сам он шел или был ведом другим путем, и теперь эадача
заключалась в том, чтобы пройти этот предначертанный ему путь, не заглядываясь на другой и не
сворачивая в сторону.
Вместе с Тегуляриусом он составил план и во
время нескольких, с трудом вырванных часов сочинил свою Игру, передав всю работу по сбору
материалов в Архиве и записи двух первых вариантов другу Фрицу. Новое содержание придало их
дружбе новую жизнь, новые формы, да и сама Игра, над составлением которой они трудились, во
многом обрела иные черты, обогатившись, благодаря своеобразию и изощренной фантазии
Тегуляриуса. Фриц принадлежал к вечно неудовлетворенным и вместе довольствующимся
скромными результатами людям, которым свойственно без конца поправлять всеми одобренный
букет или накрытый стол, из малейшего пустяка делать целую проблему, труд на весь день.
И в последующие годы Кнехт решил уже не
менять раз установившегося обычая: большая ежегодная Игра должна быть делом двоих.
Тегуляриусу это приносило двойное удовлетворение: для друга и Магистра он оказался полезным и
даже незаменимым в столь важном деле, само же торжество он отпразднует хотя к не названным,
однако элите хорошо известным соавтором ежегодной Игры.
Поздней осенью первого года службы, когда друг
его еще был погружен в занятия китайским. Магистр в один прекрасный день, пробегая записи в
дневнике канцелярии, наткнулся на следующую: «Прибыл студент Петр из Монпора,
рекомендован Magister musicae, передал приветствие от бывшего Магистра музыки, просит
предоставить ему кров и ночлег и допустить к работе в Архиве. Помещен в гостевом флигеле для
студентов». Что ж, студента вместе с его ходатайством он мог спокойно предоставить людям из
Архива, это было обычным делом. Но вот «приветствие отбывшего Магистра музыки» – это уже
касалось лично его. Кнехт попросил вызвать студента. Тот оказался молчаливым молодым
человеком, вместе мечтательного и пылкого вида, явно одним из монпорской элиты, во всяком
случае аудиенция, предоставленная Магистром, была для него не в диковинку. Кнехт спросил, что
студент имеет передать от старого Магистра музыки.
– Приветствия, – ответил студент, – самые
сердечные и почтительные приветствия, Досточтимый, а также приглашение. Кнехт попросил
гостя сесть. Тщательно выбирая слова, юноша продолжал: – Как я уже говорил, глубокочтимый
Магистр поручил мне, если к тому представится случай, приветствовать вас. Он просил также дать
вам понять, что в самое ближайшее время и как можно скорее он хотел бы видеть вас у себя. Он
приглашает вас или, во всяком случае, хотел бы, чтобы вы посетили его в самое ближайшее время,
разумеется, если вы сможете это соединить со служебной поездкой и вас это не слишком
затруднит. Таково, примерно, его поручение.
Кнехт испытующе взглянул на молодого
человека. Да, вероятно, он один из подопечных старца.
– Как долго намерен ты задержаться в нашем
Архиве, studiose72? – осторожно спросил он.
– Ровно столько, досточтимый, – услышал он в
ответ, – сколько вам понадобится для подготовки вашей поездки в Монпор, Кнехт задумался.
– Хорошо, – заметил он наконец, – но скажи,
почему то, что ты мне передал от имени старого Магистра, ты передал своими словами, а не
дословно, как того следовало ожидать?
Петр не отвел глаз, медленно, тщательно
подбирая слова, как будто говоря на чужом языке, он ответил:
– Поручения мне не давали, Досточтимый, а
потому я не мог передать его дословно. Вы знаете моего глубокоуважаемого наставника, и вам
должно быть известно, что он человек чрезвычайно скромный; в Монпоре о нем говорят, будто в
молодости, когда он был еще репетитором, но среди элиты уже слыл будущим Магистром музыки,
студенты прозвали его «Великим смиренником». И вот эта его скромность, сочетающаяся с
готовностью к служению, деликатностью и терпением, после достижения преклонных лет и
особенно после того, как он ушел в отставку, еще более возросла, вы это, конечно, знаете не хуже
меня. Подобная скромность никогда бы не позволила ему просить вас о визите, сколь горячо ни
было бы его желание. Вот почему, domine, я не удостоился чести передать такое поручение и все
же поступил так, как будто мне это было поручено. Если это ошибка, то в вашей власти
рассматривать несуществовавшее приглашение как несуществующее. Кнехт чуть улыбнулся.
– Ну, а твои занятия в Архиве Игры,
любезнейший? Или это был только предлог?
– О нет! Мне необходимо законспектировать
несколько ходов, так что в самом ближайшем времени мне все равно пришлось бы воспользоваться
вашим гостеприимством. Но мне показалось правильным несколько ускорить это маленькое
путешествие.
– Отлично, – согласился Магистр, снова став
очень серьезным. – Дозволено ли спросить о причине подобной поспешности?
На мгновение юноша закрыл глаза, наморщив
лоб, словно вопрос причинил ему боль. Затем, вновь обратив свой пытливый и юношески-
критический взгляд на Магистра, сказал:
– На этот вопрос нет ответа, разве что вы
решитесь поставить его еще точнее.
– Поспешу это, сделать. Значит, состояние старого
Магистра худо? Оно вызывает опасения?
Несмотря на величайшую сдержанность
интонаций Кнехта, студент заметил любовную заботу последнего о старом Магистре, и именно
тогда, впервые за все время, в его мрачном взгляде блеснуло что-то похожее на
доброжелательность, голос его зазвучал чуть приветливей, более непринужденно, и он наконец
высказал открыто, что было у него на душе.
– Господин Магистр, – сказал он Кнехту, – вы
можете быть спокойны, состояние Досточтимого отнюдь не худо, он всегда отличался
превосходным здоровьем, здоров он и сейчас, хотя старость весьма его ослабила. Не то чтобы
внешний вид его сильно изменился или силы стали стремительно убывать: он совершает
небольшие прогулки, каждый день немного музицирует и до самого недавнего времени давал
уроки игры на органе двум ученикам, совсем еще новичкам, – ведь он всегда любил видеть вокруг
себя детей. Однако то, что и от этих двух последних учеников за несколько недель тому назад
отказался, есть все же некий симптом, заставивший меня насторожиться; с тех пор я стал
внимательней следить за Досточтимым, и не раз увиденное мною заставляло меня задумываться.
Такова причина моего приезда. Оправданием подобных мыслей и последующих шагов может
служить то, что когда-то и я был учеником старого Магистра музыки, его любимым учеником,
смею сказать, и преемник его вот уже год как приставил меня к старцу в качестве фамулуса или
компаньона, поручив мне заботу о его здоровье. Поручение это отрадно для меня, ибо нет никого, к
кому я питал бы такое чувство привязанности и почтения, как к моему старому учителю и
покровителю. Это он открыл мне тайну музыки, научил меня служить ей, и если я, сверх того, в
какой-то мере проник в смысл и предназначение нашего Ордена, обрел нечто, похожее на зрелость
и внутреннюю упорядоченность, то все это исходит от него и составляет его заслугу. Вот уже год,
как я совсем переселился к нему. Правда, я еще занят некоторыми исследованиями, посещаю
курсы, но я всегда в его распоряжении, я его сотрапезник, спутник во время прогулок и партнер
при музицировании, а ночью – сплю через стенку от него. При столь близком соприкосновении я
могу весьма точно наблюдать, так сказать, ступени его старения, его физического угасания, и кое-
кто из моих товарищей порой сочувственно, а то и язвительно отзывается по поводу странной
должности, определившей столь юного человека, как я, в слуги и спутники древнего старца. Но
они не знают и, пожалуй, никто не знает так хорошо, как я, что за старость дарована этому
Магистру, как он постепенно слабеет и дряхлеет телом, все меньше принимает пищи, все больше
утомляется после своих маленьких прогулок, не будучи, собственно, больным, и в тишине своей
старческой поры все более претворяется в самое духовность, в благоговение, достоинство и
простоту. И если в моей роли фамулуса или сиделки и есть какие-нибудь трудности, то состоят они
только в том, что Досточтимый не желает быть предметом услуг и забот, что он по-прежнему хочет
только давать и никогда не брать.
– Благодарю тебя, – произнес Кнехт, – меня
радует, что при Досточтимом находится такой преданный и благородный ученик. А теперь скажи
мне, наконец, коль скоро ты говоришь не по поручению твоего учителя, почему мой приезд в
Монпор представляется тебе столь необходимым?
– Вы только что с тревогой спрашивали о
здоровье старого Магистра музыки, – ответил студент, – должно быть, мой приезд вызвал у вас
опасение, уж не болен ли он, уж не следует ли поспешить, чтобы успеть проститься с ним? Я и на
самом деле думаю, что следует. Не могу сказать, что конец его близок, но ведь Досточтимый
прощается с жизнью по-своему. Вот уже несколько месяцев, как он совсем отвык говорить, и если
он всегда предпочитал краткость многословию, то теперь он стал так уж краток и тих, что я
невольно начинаю тревожиться. Когда я впервые не получил ответа, обратившись к нему, и это
стало повторяться все чаще, я вначале подумал, не ослабел ли его слух, однако вскоре установил;
что слышит он по-прежнему хорошо, я проверял это не раз. Итак, мне оставалось предположить,
что он рассеян, не может сосредоточить свое внимание. Однако и это объяснение оказалось
несостоятельным. Скорее всего, он давно уже как бы в пути и, покидая нас, все более и более
уходит в свой собственный мир; например, он давно уже никого не навещает и никого не пускает
к себе, проходят дни, а он не видит никого, кроме меня. Ну, вот с тех пор, как все это началось –
эта отстраненность, это отсутствие, – с тех пор я и стараюсь приводить к нему тех друзей, которых,
как я знаю, он любил больше других. Если бы вы, domine, побывали у него, вы, несомненно,
доставили бы своему старшему другу немалую радость, в этом я уверен, и вам удалось бы еще раз
повидать именно того человека, которого вы любили я почитали. Пройдет несколько месяцев, а
быть может, и недель, и радость его при виде вас будет куда меньшей, возможно, он и не узнает
вас, даже не заметит.
Кнехт встал, подошел к окну и некоторое время,
глубоко дыша, смотрел прямо перед собой. Когда он вновь обратился к студенту, тот уже поднялся,
полагая аудиенцию оконченной. Магистр протянул ему руку.
– Еще раз благодарю тебя, Петр, – сказал он. –
Тебе, очевидно, известно, что у Магистра есть кое-какие обязанности. Я не могу надеть шляпу и
отправиться в путь, сначала надо привести все в порядок. Надеюсь до послезавтра управиться. Как
ты считаешь, успеешь ты закончить свою работу в Архиве? Да? Тогда я дам тебе знать, как только
освобожусь.
И действительно, Кнехту удалось через несколько
дней в сопровождении Петра отбыть в Монпор. Когда они по приезде сразу же отправились в
окруженный садами павильон старого Магистра музыки, в тихую милую келью, они услыщали
доносившуюся из задней комнаты музыку, нежную и прозрачную, но уверенную и восхитительно
бодрую музыку. Должно быть, там сидел старик и двумя пальцами наигрывал двухголосную
мелодию. Кнехт тотчас же узнал ее: это была пьеса конца шестнадцатого века из сборников
двухголосных песнопений. Он остановился, его проводник тоже, оба они стали ждать, покуда
Магистр кончит. Только тогда Петр громко обратился к старцу и сообщил ему, что он приехал и
привез с собой гостя. Старец показался в дверях и приветливо улыбнулся им. Эта всеми любимая
улыбка Магистра музыки была такой детски открытой, лучащейся сердечностью и
приветливостью; прошло почти тридцать лет, как Иозеф Кнехт впервые ее увидел, и раскрыл, и
подарил свое сердце этому доброму наставнику, в тот щемяще-блаженный утренний час в
музыкальном классе, и с тех пор он часто видел ее, эту улыбку, и всякий раз с глубокой радостью и
странной растроганностью, и между тем как волосы наставника седели и стали совсем белыми, как
его голос делался все тише, его рукопожатие слабело и походка становилась медлительной, его
улыбка нисколько не теряла своего свечения и обаяния, своей чистоты и искренности. И сейчас
друг и ученик старого Магистра увидел, убедился: лучистый и безмолвный зов, исходивший от
этого улыбающегося старческого лика, чьи голубые глаза и нежный румянец с годами становились
все светлее, был уже не тот, не прежний и привычный – он стал сокровеннее, таинственнее и
интенсивнее.
Только теперь Иозеф Кнехт осознал, в чем,
собственно, состояла просьба студента Петра и насколько он сам, полагая, что уступает этой
просьбе, вознагражден с лихвой.
Первым человеком, с которым он поделился этой
мыслью, был его друг Ферромонте, в ту пору библиотекарь знаменитой музыкальной библиотеки
Монпора. Он-то и описал состоявшийся разговор в одном из своих писем. «Наш старый Магистр
музыки, – сказал Кнехт, – был ведь и твоим учителем, и ты очень его любил, скажи, а теперь ты
часто его видишь? – Нет, – ответил Карло, – то есть я, разумеется, встречаю его нередко, когда он
совершает свою прогулку, а я как раз выхожу из библиотеки, но разговаривать с ним мне уже
несколько месяцев не доводилось. Он ведь все больше замыкается в себе и, по-видимому, не
слишком хорошо переносит общество людей. Раньше он уделял целый вечер таким, как я, своим
бывшим репетиторам, тем, кто служил в Монпоре, но уже примерно с год, как вечера эти
отменены, и всех очень удивило, когда старый Магистр поехал на вашу инвеституру в Вальдцель.
– Да, – заметил Кнехт, а когда ты встречал его,
тебе не бросились в глаза никакие изменения?
– О да, вы, должно быть, говорите о его
превосходном виде, о его веселости, странном сиянии, исходящем от него. Еще бы, мы заметили
это. По мере того как силы его убывают, его веселость растет с каждым днем. Мы давно привыкли
к этому, вам же это, конечно, сразу бросилось в глаза.
– Его фамулус Петр, – воскликнул Кнехт, – видит
его гораздо чаще, чем ты, но даже он не смог привыкнуть к этому. Он сам отправился в Вальдцель,
дабы побудить меня приехать сюда, конечно же, подыскав подходящий предлог. Что ты думаешь о
нем?
– О Петре? Он неплохо знает музыку, однако он
скорее педантического, нежели творческого склада человек, несколько тяжеловесный или
тяжелодумный. Старому Магистру музыки он предан бесконечно и отдал бы за него жизнь. Мне
кажется, что его служение при обожаемом повелителе и кумире поглощает его без остатка, он
одержим им. У вас не сложилось такого впечатления?
– «Одержим»? Мне кажется, что этот молодой
человек не просто одержим некоторой слабостью или страстью, он не просто влюблен в своего
старого учителя и боготворит его, – он одержим и зачарован действительным и подлинным
феноменом, который он лучше видит или лучше воспринимает чувством, чем все вы. Я расскажу
тебе, чему я только что был свидетелем. Сегодня я отправился к старому Магистру музыки,
которого не видел уже более полугода; судя по нескольким намекам его фамулуса, я мало или даже
ничего не ожидал от этого визита: мне попросту стало страшно, что почтенный старик в
ближайшее время может нас навсегда покинуть, и я поспешил сюда в надежде еще раз повидать
его. Когда он узнал и приветствовал меня, лицо его засветилось, но при этом он ничего не сказал,
только выговорил мое имя и подал руку, и мне почудилось, что и движение это, и сама рука
светятся, что от всего этого человека, или, по крайней, мере, от его глаз, белых волос и бледно-
розовой кожи исходит какое-то тихое и холодное излучение. Я сел рядом с ним, он отослал
студента только взглядом и повел со мной самый странный, диковинный разговор, в каком я когда-
либо участвовал. Вначале, правда, меня озадачивало и угнетало, да и стыдило, что я все время
обращался к старику и задавал вопросы, и на все он отвечал мне только взглядом; я никак не мог
уразуметь, означают ли для него сообщения и вопросы нечто большее, нежели докучливый шум?
Это меня сбивало с толку, разочаровывало и утомляло, я казался себе таким лишним и назойливым:
что бы я ни говорил Магистру, на все он отвечал только улыбкой или коротким взглядом. Более
того, не будь эти взгляды стодь доброжелательными и сердечными, я подумал бы, что старец
откровенно потешается надо мной, над моими рассказами и расспросами, над всей моей ненужной
поездкой и моим визитом к нему. В конце концов нечто от этого и впрямь скрывалось в его
молчании и улыбке, они и в самом деле выражали отпор и вразумление, но по-иному, на ином
уровне, на иной смысловой ступени, чем это могли бы сделать, скажем, насмешливые слова. Я
должен был сначала выбиться из сил и претерпеть полное крушение моих, как мне представлялось,
терпеливо-вежливых попыток завязать разговор, прежде чем я начал догадываться, что этот старец
мог бы без труда совладать с таким терпением, таким упорством и такой учтивостью, которые
были бы во сто крат больше моих. Возможно, что эти мои попытки продолжались четверть часа
или полчаса, – мне показалось, что прошло полдня, я уже начал впадать в уныние, начал уступать
усталости и досаде, сожалеть о своей поездке, во рту у меня пересохло. Вот он сидит передо мною,
почитаемый мною человек, мой покровитель, мой Друг, который, сколько я себя помню, всегда
владел моим сердцем и доверием и ни разу не оставил ни единого моего слова без ответа, а теперь
он прямо передо мной и видит, как я говорю, или, пожалуй, не слышит, весь спрятавшись и
затаившись за этим своим сиянием, за своей улыбкой, за своей золотой личиной, недосягаемый,
весь уже частица иного мира, с иными законами, а все, что я хотел передать ему словами из нашего
мира в его мир, все отскакивало от него, как дождь от камня. Наконец – у меня уже не оставалось
надежды – магическая завеса пала, наконец он пришел мне на помощь, наконец сказал что-то! И
это были единственные слова, услышанные мною от него за весь сегодняшний день.
«Ты утомляешь себя, Иозеф», – произнес он тихим
голосом, полным доброты и заботы, который и ты за ним знаешь. Вот и все. «Ты утомляешь себя,
Иозеф».
Словно он долгое время наблюдал за тем, как я
над чем-то тяжко тружусь, и захотел меня предостеречь. Слова эти он произнес немного
затрудненно, словно давно уже не раскрывал рта для речи. Одновременно он положил свою руку,
легкую, как бабочка, руку, мне на плечо, пристально посмотрел мне в глаза и улыбнулся. В это
мгновение я был побежден. Нечто от его просветленного безмолвия, нечто от его терпения и
спокойствия передалось мне, и внезапно у меня раскрылись глаза на тот поворот, что претерпело
его бытие: он ушел, ушел от людей в безмолвие, от слов – к музыке, от мыслей – к единому. Я
понял, что сподобился увидеть, я понял наконец эту улыбку, это сияние eго; передо мной был
святой и праведник, который на час дозволил мне помедлить в его лучах, а я, тупица, хотел
вовлечь его в разговор, занять беседою. По счастью, прозрение пришло не слишком поздно. Он
ведь мог бы меня отослать и тем навечно отвергнуть. Тогда я лишился бы самого необычного и
высокого, что когда-либо переживая за всю жизнь.
– Вижу, – сказал Ферромонте задумчиво, – что вы
усмотрели в нашем Магистре некое подобие святого; и рад услышать об этом именно от вас.
Признаюсь, к любому другому рассказчику, поведавшему мне о подобном, я отнесся вы с
величайшим недоверием. Право, я не любитель мистики, а в качестве теоретика и историка музыки
являюсь педантическим почитателем четких категорий. Поскольку же мы, касталийцы, не
христианская конгрегация и не индийский или даосский монастырь, постольку причисление
одного из нас к лику святых, то есть к некоторой чисто религиозной категории, представляется
мне, по сути дела, недопустимым, и кому-нибудь другому, а не тебе – простите, не вам, domine – я
за подобное причисление сделал бы выговор. Впрочем, полагаю, что вы не намереваетесь
ходатайствовать о канонизации досточтимого Магистра в отставке, к тому же в нашем Ордене не
найдется и соответствующей инстанции. Нет, не прерывайте меня, я говорю вполне серьезно, мои
слова – не шутка. Вы рассказали мне о вашем переживании, и я должен сознаться, что пристыжен
вашим рассказом; хотя обрисованный вами феномен и не совсем ускользнул от внимания моего и
моих монпорских коллег, однако мы лишь приняли его к сведению и уделили ему мало внимания.
Мне придется поразмыслить о причинах моего промаха и равнодушия. То обстоятельство, что
преображение старого Магистра так бросилось в глаза и стало для вас сенсацией, в то время как я
его едва заметил, естественно объясняется следующим: превращение это предстало перед вами
неожиданно, в готовом виде, я же был свидетелем постепенного его развития. Тот старый Магистр,
которого вы видели многие месяцы назад, и тот, с которым вы встретились сегодня, весьма
разнятся между собой, но мы, его соседи, видя старика часто, почти не замечали перемен,
происходящих с ним от одной встречи до другой. Однако, признаюсь, – это объяснение меня не
удовлетворяет. Перед нашими глазами произошло нечто похожее на чудо, и пусть процесс этот был