полмарки; телега загрохотала навстречу лесу, батрак раскурил трубку, а Кнульп,
моргая сонными глазами, воззрился в белесое стылое небо.
Позже проглянуло солнце, к полудню вовсе распогодилось. Двое на козлах отлично
поладили друг с другом, и когда они подъехали к Герберзау, батрак непременно
желал сделать крюк со своими телятами и подвезти Кнульпа прямо к больнице.
Кнульп, однако, его отговорил, и они дружески расстались перед въездом в город.
Кнульп остался стоять на дороге и долго глядел вслед телеге, пока она не
скрылась за кленами у самого скотного рынка.
Он улыбнулся и мгновенно нырнул на узкую заросшую тропку между садами, известную
только местным уроженцам. Он снова на воле! В больнице могут обождать.
И вот воротившийся странник вновь вбирал в себя свет и дыхание, звуки и запахи
родины, волнующее и насыщающее чувство, что ты дома: возню крестьян и бюргеров
на скотном рынке, сквозные тени пожелтевших каштанов, предсмертный полет
темных осенних бабочек над городскою стеной, пение четырехструйного фонтана на
базарной площади, запах вина и звонкий деревянный перестук из сводчатого подвала
бочарной мастерской. И такие знакомые названия улиц, над каждой из которых
обильно роятся воспоминания. Всеми фибрами впивал в себя бездомный это
многогранное волшебство: ощущать себя дома, знать, узнавать, вспоминать, быть на
"ты" с каждым перекрестком и с каждой уличной тумбой. Всю вторую половину дня он
без устали обходил улицы, одну за другой, слушал гудение точила на берегу реки,
постоял у окошка токарной мастерской, прочитал на свежих табличках старые
знакомые имена почтенных семейств. Он окунул руку в каменный бассейн фонтана,
но
утолить жажду решился лишь в "Настоятельском источнике", который все так же
таинственно, как в былые времена, вытекал прямо из-под фундамента старинного
дома и журчал между каменных плит в светлом сумраке навеса. Он долго стоял у
реки, опираясь на деревянную ограду, и следил за текущей водой: в ней качались
длинные пряди темных водорослей и узкие спинки рыб неподвижно чернели над
вздрагивающей галькой. Он ступил на ветхие деревянные мостки и на самой середке
их встал на колени, как когда-то мальчишкой, чтобы ощутить прекрасную живую
упругость дерева.
Не спеша пустился он дальше, бродил, ничего не пропуская: ни церковной липы
посреди небольшого зеленого газона, ни плотины на верхней мельнице,
где в прежние годы он больше всего любил купаться. Он постоял перед домиком, в
котором когда-то жили его родители, нежно коснулся спиной выщербленной двери и
через новую унылую ограду из проволоки глядел на сад, засаженный по-новому,но
каменные ступеньки, изъеденные дождями, и раскидистое айвовое дерево у ворот
были все те же. Здесь Кнульп провел лучшие дни своей жизни, еще до того, как он
добился, чтобы его выгнали из гимназии, здесь он изведал когда-то полное,
неограниченное счастье, свершение без предела, блаженство без горечи, сладостный
летний вкус краденой вишни на языке, короткие мирные радости садовода,
наблюдающего и ухаживающего за своими цветами: милые желтофиоли, задорные
вьюнки, нежные бархатистые анютины глазки, - а клетки для кроликов, а верстак, а
постройка и запуск змея, водопровод из бузинных трубок и мельничное колесо из
катушки и щепок. Не было ни одного чердака, на котором он бы не играл с кошками,
не было сада, плодов которого он не попробовал бы на вкус, не было дерева, на
которое он бы не взобрался, в ветвях которого не обрел бы уютное зеленое
гнездышко. Эта частичка света принадлежала ему, вся была им познана и любима;
каждый куст, каждая изгородь здесь имели для него свое неповторимое
значение,
свой смысл и могли рассказывать множество историй, каждый дождь и снегопад что-
то говорили его душе, здешние земля и воздух пребывали в его снах и мечтах,
отвечали на них, вдыхали в них жизнь. И сегодня еще, думал Кнульп, не найдется
владельца дома или сада, которому все это принадлежало бы больше, чем ему, было
бы более важно, более ценно, больше говорило бы душе, больше пробуждало бы
воспоминаний.
Зажатый между двумя крышами, отвесно вздымался серый остроконечный щипец узкого
дома. В те времена там жил дубильщик Хаазис, и там нашли конец детские игры и
мальчишеские радости Кнульпа, сменившись первыми секретами и нежной возней с
девчонками. Оттуда он возвращался вечерами по темной улице с бьющимся сердцем и
робким предчувствием любовных наслаждений, там он расплетал косички дочерям
дубильщика и пьянел от поцелуев прекрасной Франциски. Он пойдет туда вечером
попозднее или завтра. Эти воспоминания сейчас не так его привлекали, он охотно
отдал бы их все за память об одном-единственном часе. более ранней, мальчишеской
поры.
Час и долее он просидел у забора, глядя в сад, но видел вовсе не этот чужой
незнакомый сад с молодыми ягодными кустами, по-осеннему голый и некрасивый.
Перед глазами у него стоял сад отца, его собственные цветы на маленькой
клумбочке, посаженные на Пасху примулы и остекленевшие бальзамины, галечные
горки, на которые он, наверное, сто раз сажал пойманных ящериц, сокрушаясь, что
ни одна не желает жить тут и быть его домашним зверьком, но преисполняясь новых
надежд и ожиданий всякий раз, как притаскивал еще одну. Пусть бы ему подарили
сегодня все дома и сады, все цветы, всех ящериц и пичуг на свете - какая этому
цена в сравнении с волшебством того единственного цветка, который рос в его
садике и медленно распускал из бутона свои драгоценные лепестки. А смородиновые
кусты, каждый из которых он знал на память. Их больше нет, они не были вечными,
неистребимыми, и вот кто-то выкопал их из земли и вырвал с корнем, развел
костер, и все разом сгорело - ветви, корни, увядшие листья, - и никто о них не
пожалел.
Да, здесь у него бывал Махольд. Теперь он доктор и важный господин, ездит в
собственной бричке с визитами к больным и при этом остался добрым искренним
человеком; но даже он, даже этот умный подтянутый мужчина - какая цена ему в
сравнении с тем доверчивым, робким, полным ожиданий и нежности мальчуганом?
Здесь Кнульп учил его искусству строить клетки для мух и домики для
улиток, был его наставником, его старшим, умным, обожаемым другом.
Соседская сирень состарилась и высохла, а дощатый домик в соседнем саду
развалился, и что ни построй взамен, оно никогда не будет так радовать
взгляд, не будет таким прекрасным и уместным, каким все было когда-то.
Начало смеркаться и похолодало, когда Кнульп покинул наконец заросшую тропку
между садами. С башни новой церкви, сильно изменившей вид roрода, громко и
отчетливо бил новый колокол.
Через ворота он прокрался в сад дубильщика, был субботний вечер, в этот час
здесь не было ни души. Неслышно прошел он по мягкой раскисшей земле, меж зияющих
ям со щелочным раствором, где мокли кожи', до невысокой ограды, за которой
уже темнела река, обтекая большие, обросшие мохом зеленые камни. Это было то
самое место - здесь в вечерний час сидела тогда Франциска, болтая в воде голыми
ногами.
Если бы только она меня не морочила понапрасну, думал Кнульп, все могло бы быть
иначе. Пусть я упустил гимназию, учение, - у меня бы достало сил и воли хоть
кем-то стать. Как проста, как ясна была жизнь! Тогда он отказался от всего, ни о
чем не захотел знать, и жизнь легко с этим согласилась и ничего от него не
потребовала. И он оказался вне ее, бездельник, сторонний наблюдатель, столь
любимый в щедрые юные годы и столь одинокий в старении и болезни.
Ero охватила великая усталость, он присел на ограду, и река шумела не внизу, а в
его мыслях. Над ним осветилось оконце, напомнив, что поздно, нельзя, чтобы его
здесь застали. Он бесшумно выбрался из сада, выскользнул из ворот, запахнул
сюртук поплотнее и стал размышлять о ночлеге. У него были при себе деньги,
доктор подарил ему, и после краткого раздумья он выбрал один из постоялых
дворов. Он мог, конечно, заночевать в "Ангеле" или в "Лебеде", там бы его
узнали, он встретил бы друзей, но это ему сейчас вовсе не улыбалось.
Много перемен нашел он в родном городе, раньше он обо всем бы осведомился с
величайшим интересом, но сейчас не желал ни видеть, ни слышать, ни знать ничего,
что не относилось бы к его прошлому. После коротких расспросов он выяснил,
что
Франциско уже нет в живых, и все для него поблекло, ему вдруг показалось, что он
возвратился только ради нее. Нет, не имело более смысла бродить по улицам,
пробираться между садами и выслушивать участливые шутки тех, кто знал его
раньше. И когда он в переулке возле почты повстречал ненароком окружного врача,
ему пришло в голову, что его могут хватиться в больнице и объявить розыск.
Тогда
он поскорее купил у булочника две сайки, запихал их в карманы и еще до полудня
покинул город, начав подъем по крутой горной дороге.
Там наверху, у самого края леса, у последнего большого поворота дороги сидел на
куче камней запыленный человек и длинным молотком раскалывал глыбы серо-голубого
ракушечника.
Кнульп поздоровался и остановился возле него.
- Бог в помощь! - отозвался тот, не поднимая головы и продолжая стучать.
- Пожалуй, погода долго не простоит, - попробовал завязать разговор Кнульп.
- Все может быть, - пробурчал каменотес и поднял на миг голову, жмурясь от
света. - Куда путь держите?
- В Рим, к Папе, - бодро отозвался Кнульп. Далеко мне еще идти?
- Сегодня не дойдете. А ежели будете останавливаться и отрывать людей от работы,
вам и за год не добраться.
- Вы так думаете? Впрочем, я, слава Богу, не спешу. Ох, до чего же вы прилежный
человек, господин Андрес Шайбле.
Каменотес поставил ладонь козырьком и еще раз внимательно оглядел путника.
- Стало быть, вы меня знаете, - проговорил он степенно и осторожно. - Сдается
мне, что и я вас знаю. Только вот имя никак не припомню.
- Спроси хозяина "Крабаз, где мы с тобой посиживали anno девяностом; только его
небось уж на свете нет.
- Давно уж нет. Теперь мне что-то брезжит, старый приятель. Ты Кнульп. Посиди
немного, в ногах правды нет.
Кнульп присел на камень, он слишком быстро поднимался и сейчас трудно дышал; он
теперь только заметил, как уютно и красиво расположился городок в долине:
сияющая голубая река, скопление темно-красных крыш и между ними маленькие
зеленые островки.
- Славно у тебя здесь, наверху, - сказал он, борясь с одышкой.
- Да ничего, грех жаловаться! А у тебя как дела? Небось раньше-то в горку
поднимался полегче? Ты пыхтишь как паровоз, Кнульп. Что, снова потянуло
поглядеть на родные места?
- Верно, Шайбле, в последний разочек.
- Почему так?
- Да легкие совсем никуда... Не знаешь ничего против этой хвори?
- Сидел бы ты дома, мой милый, работал бы день за днем, завел жену, ребятишек и
каждый вечер ложился бы в свою кровать, - глядишь, все было бы по-другому. Ну,
что я об этом думаю, то я тебе еще когда высказал. Теперь уж ничего не
поправишь. А что, совсем худо стало?
- Да не знаю. Нет, вру, знаю отлично: дела мои идут под горку, и с каждым днем
все шибче. Потому, может, и лучше, что я один, никому не в тягость.
- Да с какой стороны поглядеть; впрочем, это дело твое. Но мне тебя жаль.
- Не стоит жалеть. Всем придет черед помирать, даже и каменотесам. Послушай,
старина, мы сидим сейчас с тобой один на один, и незачем так уж задаваться. Ты
ведь когда-то тоже мечтал о другом, разве ты не хотел работать на железной
дороге?
- Ах, да это когда было!
- А дети твои здоровы?
- А как же. Якоб уже сам зарабатывает.
- Вот как? Ну и бежит время! Ладно, думаю, что мне пора дальше.
- Не спеши! Ведь так давно не видались. Скажи мне, Кнульп, могу я тебе хоть чем-
нибудь помочь? Много-то я при себе не имею, а полмарки есть.
- Они тебе самому пригодятся, дружище! Благодарю, мне не надо.
Он хотел было еще что-то добавить, но словно обруч стиснул ему сердце, и он
замолк; каменотес дал ему отхлебнуть из своей фляги. Некоторое время
оба молчали и глядели вниз, на город: пруд возле мельницы ослепительно сверкал
на солнце, по мосту медленно ехала груженая телега, а из-под плотины
не спеша выплывал выводок белых гусенят.
- Теперь уж я точно отдохнул, пора двигаться дальше, - снова начал Кнульп.
Каменотес, погруженный в свои мысли, только покачал головой.
- Послушай, - сказал он, с трудом подбирая слова, - ты ведь мог не только не
дойти до такой бедности, а просто-таки многого достичь. Чертовски за тебя
обидно. Знаешь, Кнульп, я, конечно, не штундист, но я верю тому, что написано в
Библии. Вспомни и ты об этом: когда надо будет держать ответ, нелегко тебе
придется! Дарований у тебя было больше, чем у любого другого, и ничего из
тебя не вышло. Ты не должен на меня сердиться, что я так говорю.
Кнульп усмехнулся, искорка прежнего озорства промелькнула в его глазах. Он
дружески похлопал каменотеса по плечу и встал.
- Поживем - увидим, Шайбле. Может, Господь Бог вовсе не станет меня допрашивать:
почему ты, такой-сякой, не стал судьей? Может, Он только скажет: "Ты снова
здесь, Кнульп, дитя неразумное?" - и даст мне работенку полегче - присматривать
за ребятишками или еще что.
Андрес Шайбле только пожал плечами под своей синей в белую клетку рубашкой.
- С тобой невозможно говорить серьезно. Ты воображаешь, что стоит явиться
Кнульпу, и Сам Господь станет шуточки шутить.
- Вовсе нет. Но ведь может и так случиться, не правда ли7
- Не говори этого!
На прощанье они пожали друг другу руки, и каменотес все же ухитрился всучить ему
монетку, которую незаметно выгреб из кармана. Кнульп взял ее, не сопротивляясь,
чтобы не портить ему радость.
Он кинул прощальный взгляд на родную долину, еще разок кивнул Андресу Шайбле,
сильно закашлялся и быстрым шагом зашагал прочь, вскоре исчезнув за верхним
выступом леса.
Через две недели, после того как туман и холода еще раз сменились солнечными
днями с поздними колокольчиками и переспелой ежевикой, внезапно наступила зима.
Ударил сильный мороз, на третий день, когда в воздухе чуть потеплело, начали
падать частые тяжелые хлопья снега.
Кнульп все эти дни проскитался без цели по родной округе, он еще дважды,
спрятавшись в лесу, видел неподалеку от себя каменотеса Шайбле, наблюдал за ним,
но окликать его больше не стал. Слишком много ему приходилось думать - и во
время этих долгих, трудных и бесполезных переходов он все больше запутывался. В
терновых дебрях своей впустую растраченной жизни, не находя ни смысла, ни
утешения. Затем на него с новой силой обрушилась болезнь, и дело дошло до того,
что в один прекрасный день он чуть было сам не явился в Герберзау и не постучал
в двери больницы. Но когда после многодневного одиночества он снова увидел внизу
родной город, все от него исходившее звучало так чуждо и враждебно душе Кнульпа,
что ему стало ясно: там ему делать нечего. Время от времени он заходил в деревни
и покупал немного хлеба, а лесных орехов было везде вдоволь. Ночи Кнульп
проводил в опустевших хижинах лесорубов или просто в поле, зарывшись в скирду
соломы.
На этот раз в сильную метель он спустился с Волчьей горы и вышел к нижней
мельнице, разбитый и усталый, но все еще на ногах, как будто обязан был до
предела прожить недолгий остаток жизни и все мчаться вперед по лесным
просекам
и дорогам. Как он ни был болен и слаб, его глаза и ноздри сохраняли былую
живость, и еще сейчас, безо всякой цели, он приглядывался и принюхивался, как
чуткий охотничий пес, не пропуская ни одного бугорка, ни одного звериного следа,
ни одного порыва ветра. Он делал это помимо воли, и ноги его шли сами собой.
В мыслях же своих, как все последние дни, он опять предстоял перед Господом
Богом и непрерывно с Ним беседовал. Страха он не испытывал, он знал, что Бог
ничего не может нам сделать. Они беседовали друг с другом, Бог и Кнульп, о
бесполезности прожитой Кнульпом жизни и о том, как все могло бы быть по-другому
и почему то или это случилось так, а не иначе.
- С той поры все и началось, - упорствовал Кнульп, - с той поры, как мне было
четырнадцать и Франциска меня бросила. Тогда из меня еще что угодно могло
получиться. Но что-то во мне умерло или сломалось, и я уже был ни на что не
годен. Ах, нечего говорить, ошибка в том, что Ты не дал мне умереть в
четырнадцать лет. Тогда моя жизнь была бы такой же прекрасной и совершенной, как
спелое яблоко.
Господь Бог, однако, все время улыбался, слушая Кнульпа,и по временам Его лицо
пропадало в метели.
- Нет, Кнульп, - говорит Он назидательно, вспомни свои юношеские скитания,
вспомни лето в Оденвальде и Лехштеттенские деньки. Разве же ты не отплясывал
там, как молодой олень, не чувствовал, как благодатная жизнь играет во всех
твоих помыслах? Разве ты не пел и не играл на гармонике так, что девушки глаз с
тебя не сводили? А помнишь еще летнюю пору в Бауэрсвилле? А первую подружку
твою, Генриетту? Разве всего этого не было?
И Кнульп припоминал все это, и, как дальние огни на вершинах гор, смутно и
прекрасно мерцали ему радостные дни его юности; от них исходил тяжелый сладкий
аромат, как от вина и меда, и пели они низкими голосами, как ночной ветер в пору
оттепели в преддверье весны. 0 Господи, это было прекрасно, и радость была
прекрасна и печаль, и мучительно жаль каждого дня, который упущен!
- Да, это было прекрасно,- вынужден был признать он, но говорит он это капризно
и упрямо, как усталый ребенок. - Тогда было прекрасно. Конечно, и чувство вины
бывало, и грусть тоже. Правда Твоя, это были славные годы, и немногие, наверно,
так осушали стаканы, отплясывали такие танцы и праздновали ночами такие свадьбы,
как я тогда. Но потом, потом пусть бы на этом все и кончилось! Уже и тогда на
розе были шипы, а после и вовсе не было таких хороших времен. Нет, с тех пор не
было.
Господь почти совсем исчез за густой пеленой снега. Только когда Кнульп
остановился ненадолго, чтобы перевести дух и сплюнуть в снег маленькие красные
сгустки крови, Господь снова был тут как тут и незримо подал голос:
- Скажи на милость, Кнульп, разве ты не неблагодарный человек? Смех берет, до
чего ты забывчив! Мы сейчас вспоминали о той поре, когда ты был первым танцором,