— Но только осторожно, договорились?
— «Осторожно»! Со мной еще ни разу ничего не случилось.
Это был намек на злопамятную неудачу, которую я потерпел с фейерверком в четырнадцать лет, едва не потеряв зрение и жизнь.
Затем он показал мне свои запасы и заготовки, посвятил в свои новые опыты и изобретения и намекнул на некоторые задумки, которые он продемонстрирует мне в свое время. Так прошел его обеденный перерыв, и он должен был вернуться к своим делам. Едва я успел после его ухода накрыть зловещий ящик и запихнуть его под кровать, как пришла Лотта и пригласила меня на прогулку с отцом.
— Как тебе нравится Фриц? — спросил отец. — Он заметно вырос.
— О да.
— И стал гораздо серьезнее, не правда ли? Он уже отходит от детских забав. Итак, у меня уже взрослые дети.
«Начинается», — подумал я и почувствовал легкие угрызения совести. Но день был великолепный, на пшеничных полях пламенел мак и смеялись васильки, мы неторопливо прогуливались и говорили на самые приятные темы. Знакомые дороги, лесные опушки и сады приветствовали меня и кивали мне, и прежние времена ожили снова и предстали столь умиротворенными и смеющимися, словно тогда все было хорошо и совершенно.
— Теперь я должна кое-что спросить у тебя, — начала Лотта. — Я хочу на пару недель пригласить к себе подругу.
— Вот как. Откуда же?
— Из Ульма. Она на два года старше меня. Как ты считаешь? Сейчас, когда ты у нас, все вертится вокруг тебя, и ты должен только сказать, если этот визит тебя смущает.
— А кто она?
— Она сдала экзамен на учительницу.
— Ну и ну!
— Не «ну и ну». Она очень милая и вовсе не синий чулок, совсем напротив. И учительницей она не стала.
— Почему же?
— Об этом ты спросишь у нее сам.
— Так она приедет?
— Дурачок! Все зависит от тебя. Если ты считаешь, что нам лучше побыть сейчас одним, без чужих, то она приедет когда-нибудь после. Потому я тебя и спрашиваю.
— Я разыграю на пуговицах.
— Тогда уж лучше сразу скажи «да».
— Да.
— Хорошо. Я сегодня же напишу ей.
— Не забудь передать привет от меня.
— Он вряд ли ее обрадует.
— А как ее зовут?
— Анна Амберг.
— Амберг — это прекрасно. А Анна — святое имя, но скучное, хотя бы потому, что его нельзя сократить.
— Тебе больше по душе Анастасия?
— Да, по крайней мере из него можно сделать Стасю или Тасю.
Тем временем мы поднялись на последнюю вершину холма, на который шли от одного растянувшегося уступа к другому. И теперь, встав на скалу, мы увидели за удивительно сжавшимися полями, через которые мы прошли, наш город, лежавший глубоко внизу, в узкой долине. А позади нас, на волнистой равнине, на многие часы ходьбы протянулся черный хвойный лес, местами перемежавшийся узкими лугами или хлебными нивами, которые резко светились голубым на черном фоне.
— Нет ничего красивее этих мест, — сказал я задумчиво.
Отец рассмеялся и посмотрел на меня.
— Это ведь твоя родина, мой мальчик. И она прекрасна, это правда.
— А твоя родина еще красивее, папа?
— Нет, но места, где ты был ребенком, всегда прекрасны и святы. Разве ты никогда не скучал по дому, а?
— Конечно, время от времени.
Поблизости было одно место в лесу, где мне в детстве иногда удавалось поймать зарянку. А чуть дальше должны быть еще развалины одной старой крепости, которую мы строили с мальчишками в детстве. Но отец устал, и после непродолжительного отдыха мы спустились вниз другой дорогой.
Я бы охотно узнал что-нибудь еще о Хелене Курц, но не решался сам заговорить, так как боялся быть разоблаченным. В праздном спокойствии домашнего быта и имея перед собой приятную перспективу длинных и свободных каникул мой юный дух начинал томиться и строить любовные планы, для которых ему нужен был всего-навсего благоприятный исходный пункт. Но его-то мне и недоставало, и чем больше я был занят в душе образом прекрасной девушки, тем меньше во мне оставалось непосредственности, чтобы расспрашивать о ней и ее обстоятельствах.
Неторопливо возвращаясь домой, мы насобирали в полях большие букеты цветов — искусство, в котором я уже давно не упражнялся. От матери у нас укоренилась привычка, что в комнатах должны быть не только цветы в горшках, но на всех столах и комодах помимо того всегда должны стоять свежие букеты. С годами у нас постепенно собрались многочисленные простые вазы, стаканы и кувшины, и мы не могли уже вернуться с прогулки без цветов, папоротника или веток.
Мне казалось, что я много лет не видел ни одного полевого цветка. Ведь они выглядят совершенно по-разному, когда, прогуливаясь, издалека отмечаешь живописные островки в огромном море зелени и когда, опустившись на колени или наклонившись, разглядываешь их по одному и выбираешь самые красивые. Я обнаружил маленькие укрывшиеся растения, их цветки заставили меня вспомнить о нескольких экскурсиях, и еще другие, которые особенно нравились моей матери и она наградила их придуманным ею самой именем. Все эти цветы еще были здесь, и каждый из них пробуждал воспоминания, и из каждой голубой или желтой чашечки смотрело в мои глаза радостное детство, ставшее мне непривычно дорогим и близким.
В так называемой зале нашего дома находилось много высоких ящиков из грубых сосновых досок, в которых в беспорядке и небрежении громоздились книги из дедовых времен. Там еще маленьким мальчишкой я обнаружил и проглотил «Робинзона» и «Гулливера» в тисненых переплетах с жизнерадостными гравюрами, потом извлек старые истории о мореплавателях и первооткрывателях, а позднее также и многое из художественной литературы, например «Зигварт, монастырская история», «Новый Амадис», «Страдания юного Вертера» и Оссиана, потом еще многие книги Жан Поля, Штиллинга, Вальтера Скотта, Платена, Бальзака и Виктора Гюго, а также малое издание физиогномики Лафатера и многочисленные номера красиво оформленных альманахов, карманных изданий и народных календарей, старые были иллюстрированы гравюрами Ходовецкого, более поздние — с Людвигом Рихтером, а швейцарские — с гравюрами Дистели.
Из этого богатства я выбирал вечером, если мы не музицировали или если я с Фрицем не занимался набиванием пороха в гильзы, какой-нибудь том, уносил его в свою комнату и выдувал дым из трубки на пожелтевшие листы, читая которые мои деды мечтали, вздыхали и размышляли. Один из томов «Титана» Жан Поля мой брат использовал для фейерверков. Когда я прочитал два первых тома и пытался отыскать третий, он признался мне сам и сказал, что том все равно был с дефектами.
Эти вечера всегда были прекрасны и занимательны. Мы пели, Лотта играла на фортепиано, а Фриц на скрипке, мама рассказывала истории из нашего детства, Полли подражал флейте в своей клетке и отказывался спать. Отец отдыхал у окна или клеил книжку с картинками для маленьких племянников.
И все же я не испытал досады, когда в один из вечеров к нам снова на полчаса заглянула Хелена Курц. Я не переставал удивляться, насколько красивой и совершенной она стала. Когда она пришла, фортепианные свечи еще горели, и она присоединилась к песне на два голоса. Но я пел едва слышно, чтобы не пропустить ни одного тона ее глубокого голоса. Я стоял позади нее, наблюдая, как свет от свечи, проникая сквозь ее каштановые волосы, придает им золотой отблеск, как слегка шевелятся при пении ее плечи, и думал, насколько приятно было бы прикоснуться к ее волосам рукой.
Во мне жило ни на чем не основанное чувство, что мы с ней издавна связаны благодаря некоторым воспоминаниям, потому что я был влюблен в нее уже с четырнадцати лет; ее равнодушное дружелюбие несколько разочаровывало меня. Я не думал о том, что те наши давние отношения есть лишь плод моего воображения и она о них абсолютно ничего не знает.
Когда она собралась уходить, я взял шляпу и проводил ее до дверей.
— Спокойной ночи, — сказала она.
Но я не взял ее руки, сказав при этом:
— Я хочу проводить вас домой.
Она засмеялась.
— О, в этом нет нужды, благодарю. Здесь это вовсе не в моде.
— Неужели? — сказал я и дал ей пройти мимо меня. Но тут сестра ваяла свою соломенную шляпу с голубыми лентами и крикнула:
— Я тоже пойду с вами.
Мы втроем спустились по лестнице, я ревностно распахнул тяжелую дверь, мы вышли в мягкие сумерки и медленно двинулись по городу, через мост, и рыночную площадь, и высокий пригород, где жили родители Хелены. Обе девушки ворковали между собой, как жаворонки, я слушал их и радовался, что нахожусь вместе с ними и тоже вроде бы причастен к разговору. Иногда я замедлял шаг, делал вид, что рассматриваю что-то, и тогда я отставал от них и мог наблюдать за ней, видел, как свободно она держит свою голову и как уверенно ставит на землю свои стройные ноги.
Перед своим домом она протянула мне руку и ушла, я успел еще заметить отблеск ее шляпы в мрачном подъезде, пока захлопывалась дверь.
— Да, — сказала Лотта. — Она красивая девушка, не так ли? И в ней есть что-то приятное.
— Совершенно верно. А как обстоят дела с другой твоей подругой, скоро она появится?
— Вчера я написала ей.
— Так-так. Домой пойдем той же дорогой?
— Мы можем пойти садами, годится?
И мы пошли по узкой тропе между садовыми заборами. Было уже темно, и нельзя было зевать, потому что деревянные ступени во многих местах пообветшали, а из заборов кое-где высовывались отставшие доски.
Мы уже приблизились к нашему саду и хорошо различали свет лампы в доме.
Вдруг раздался приглушенный голос: «Тс! Тс!», и моя сестра испугалась. Но это оказался наш Фриц, который спрятался и поджидал нас.
— Остановитесь и смотрите! — крикнул он. Затем он поджег шнур и подошел к нам.
— Опять фейерверк? — недовольно спросила Лотта.
— Он почти бесшумный, — заверил Фриц. — Смотрите внимательно, это мое изобретение.
Мы ждали, пока догорит шнур. Потом началось потрескивание и нехотя забрызгали маленькие огоньки, словно отсырел порох. Фриц расцвел от удовольствия.
— Сейчас начнется, сейчас, сначала белый огонь, потом небольшой треск и красное пламя, а за ним — прекрасное голубое.
Но все пошло не так, как он предполагал. Сначала что-то подрагивало и булькало, а потом вдруг все великолепное сооружение выстрелило вверх в форме белого парового облака.
Лотта засмеялась, а Фриц ужасно расстроился. Пока я пытался его утешить, толстое пороховое облако с замедленной торжественностью проплыло над темными садами.
— Голубой цвет можно было рассмотреть, — сказал Фриц, и я вполне согласился с ним. Потом со слезами на глазах он описал мне всю конструкцию своего праздничного фейерверка и рассказал, как это все должно было происходить.
— Мы сделаем это еще раз, — сказал я.
— Завтра?
— Нет, Фриц, на следующей неделе.
Я мог с таким же успехом согласиться и на завтра. Но моя голова была забита мыслями о Хелене Курц и мне мерещилось, что завтра может произойти нечто счастливое, вполне вероятно, что она снова придет вечером и я вдруг понравлюсь ей. Одним словом, в этот момент меня занимали вещи, представлявшиеся мне более важными и волнующими, чем фейерверки всего света вместе взятые.
Мы прошли домой через сад и застали родителей в комнате за настольной игрой. Все было так просто и естественно, что ничего другого я и представить себе не мог. И все же все настолько изменилось, что сегодня это представляется мне бесконечно далеким. Той родины у меня сейчас больше нет. Старый дом, сад и веранда, хорошо знакомые комнаты, мебель и картины, попугай в своей большой клетке, любимый старый город и долина стали мне чужими и больше не принадлежат мне. Мать и отец умерли, а родина детства превратилась в воспоминание и тоску по дому; но ни одна улица меня больше туда не ведет.
Около одиннадцати часов ночи, когда я сидел над толстым томом Жан Поля, моя маленькая лампа вдруг начала мрачнеть. Она вздрагивала и испускала тихие робкие звуки, пламя покраснело и стало коптить, и когда я начал подкручивать фитиль, то обнаружил, что все масло прогорело. Мне было очень жаль расставаться с прекрасным романом, но делать было нечего, нельзя было сейчас топать по темному дому в поисках масла.
Я погасил дымящую лампу и нехотя лег в постель. На улице поднялся теплый ветер, который мягко обвевал сосны и кусты. Во дворе стрекотал в траве кузнечик. Я не мог уснуть и снова стал думать о Хелене. Мне показалось совершенно безнадежным добиться от этой изящной и великолепной девушки когда-либо чего-то большего, чем возможность с тоской взирать на нее, что было одновременно и больно и приятно. Меня бросало в жар и в холод, когда я представлял себе ее лицо, и звуки ее глубокого голоса, и ее уверенную и энергичную поступь, какой она шла вечером по улице и рыночной площади.
В конце концов я снова вскочил, поскольку был слишком разгорячен и взволнован, чтобы уснуть. Я подошел к окну и стал смотреть. Луна медленно плыла между косматыми тучами, кузнечик все еще стрекотал во дворе. Самое лучшее было бы еще часок походить по улицам. Но дверь у нас закрывалась в десять часов, а если и случалось, что ее приходилось открывать позднее, то это у нас всегда воспринималось как необычное, мешающее и сверхъестественное событие. К тому же я не знал, где висит ключ от двери.
И тут мне вспомнились былые годы, когда я порой воспринимал домашнюю жизнь с родителями как рабство и ночами тайком уходил из дома с угрызениями совести и с упрямством авантюриста, чтобы выпить бутылку пива в ночной пивной. Для этих целей я пользовался дверью в сад, которая закрывалась только на засовы, потом я перелезал через забор и выходил на улицу по узкой тропинке между соседскими садами.
Я натянул штаны, а больше ничего и не требовалось, так как было очень тепло, взял в руки ботинки и босиком выскользнул из дома, перелез через забор и медленно побрел по спящему городу вдоль реки, которая сдержанно шумела и переливалась дрожащими лунными бликами.
В ночных прогулках под безмолвным небом вдоль тихо струящейся реки всегда есть что-то таинственное и возбуждающее до самых глубин. Мы становимся ближе к нашим истокам, чувствуем родство со зверьем и травой, в памяти всплывают обрывки воспоминаний о доисторических временах, когда еще никто не строил домов и городов и бесприютно кочующий человек испытывал дружбу или ненависть к лесу, реке и горе, волку и ястребу, воспринимая их как подобные себе существа. Ночь вытесняет также привычное чувство совместной жизни; когда вокруг нет ни единого огонька и не доносится ни единого человеческого голоса, на того, кто еще бодрствует, надвигается одиночество, он чувствует себя отделенным от других и привязанным к самому себе. Ужасное чувство безысходного одиночества, одиночества в жизни, в боли, в страхе и в смерти, незримо присутствует в воспоминаниях, скользит как тень и напоминание над здоровым и молодым, внушает страх слабому.
Нечто подобное испытывал и я, во всяком случае, мое расстройство уступило место тихому вниманию. В душе мне больно было думать, что прекрасная, желанная Хелена, вероятно, никогда не испытает ко мне чувств, подобных моим чувствам к ней; но я знал также и то, что жизнь моя не пойдет прахом из-за неразделенной любви, что таинственная жизнь обещает более темные ущелья и более серьезные испытания, чем каникулярные страдания молодого человека.
И все же моя кровь была настолько возбуждена, что теплый ветер невольно казался мне то ласковыми руками, то овевающими меня темными девичьими волосами, и поздняя прогулка не утомила меня и не настроила на сон. Тогда я прошел прямо через луга к реке, разделся и прыгнул в холодную воду, и быстрое течение реки тут же вынудило меня к борьбе и сопротивлению. Минут пятнадцать я плыл против течения, река смыла с меня истому и тоску, и когда я, охлажденный и слегка уставший, вылез на берег, отыскал свою одежду и натянул ее прямо на мокрое тело, то вернулся домой и лег в кровать уже и утешенным и готовым ко сну.
После напряжения первых дней я постепенно втянулся в размеренность неспешного и естественного домашнего быта. А какую кочевую жизнь я вел, от города к городу, среди многих людей, между работой и фантазиями, между занятиями и бражными ночами, живя то хлебом и молоком, то снова чтением и сигарами, и каждый месяц не походил на предыдущий! Здесь же все было как десять и двадцать лет назад, здесь дни и недели отстукивали свой оживленно тихий, размеренный такт. И я, ставший чужим и привыкший к непостоянным и разнообразным переживаниям, снова окунулся в домашний быт, словно я никуда не уезжал, интересовался людьми и делами, казалось напрочь забытыми, и совершенно не чувствовал тоски по чужбине.
Часы и дни мои проносились легко и бесследно, как летние облака, каждое по-своему красочное и возбуждающее, легкое и сияющее, но вскоре оставляющее лишь мечтательную память о себе. Я поливал сад, пел с Лоттой, набивал порох с Фрицем, беседовал с матерью о чужих городах и с отцом о текущих событиях в мире, читал Гёте и Якобсена, и одно перетекало в другое и легко совмещалось с ним, и ничто не было главным.
Самым важным мне казалось тогда переживание, связанное с Хеленой Курц, мое восхищение ею. Но и это были лишь наряду с другим, часами я был занят этим, но в другие часы забывал, постоянным же было только мое радостное ощущение жизни, ощущение пловца, который неторопливо и безо всякой цели беззаботно и легко плывет по тихой воде. В лесу кричала сойка и зрела голубика, в саду цвели розы и огненные капуцины, и я был при всем этом, находил мир великолепным и лишь недоумевал, как все будет, когда я однажды стану настоящим мужчиной, состарюсь и поумнею.
Как-то раз я увидел на реке большой плот, я вспрыгнул на него, улегся на досках и несколько часов плыл по течению реки мимо дворов и деревень и под мостами, надо мной дрожал воздух и слегка погромыхивали разбухшие облака, подо мной свежо и пенно плескалась и журчала холодная речная вода. И мне почудилось, что Хелена Курц со мной, что я похитил ее и мы сидим рука об руку и показываем друг другу прелести мира отсюда и до самой Голландии.
Так я уплыл далеко в долину и, покидая плот, не допрыгнул до берега и оказался по грудь в воде, но по пути домой в прогретом воздухе моя одежда высохла прямо на мне. Когда, пропыленный и усталый после долгого пути, я добрался до города, то у самых же первых домов встретил Хелену Курц в розовой блузе. Я снял шляпу, и она тоже кивнула, и я подумал о моем сне, о том, как мы вместе, держась за руки, плыли вниз по реке и как она обращалась ко мне на «ты»; в этот вечер мне все снова казалось безнадежным и я сам себе представлялся глупым мечтателем и звездочетом. И все же я выкурил перед сном свою прекрасную трубку, на которой были изображены две пасущиеся лани, и до одиннадцати ночи читал «Вильгельма Мейстера».
На следующий вечер в половине десятого мы вместе с Фрицем отправились на Хохштайн. Мы по очереди тащили тяжелый пакет с порохом, дюжину взрывателей, шесть ракет, три большие заготовки для бомб и прочую мелочь.
Слегка парило, и в голубом воздухе было полно изящных, тихо сияющих тучек, которые пролетали над церковью и вершинами гор и накрывали собой ранние бледные звезды. С Хохштайна, где мы сделали первый привал, я рассмотрел нашу узкую речную долину, лежавшую в бледных вечерних красках. Пока я вглядывался в город, в близлежащие деревню, мосты и мельницы и в узкую полоску реки, увитую кустарником, меня вместе с вечерним настроением снова настигла мысль о прекрасной девушке, и мне захотелось остаться одному и, мечтая, дожидаться луны. Но этого не получилось, потому что брат уже распаковался и оглушил меня сзади двумя хлопушками, которые он связал одним шнуром на одной палке и подбросил мне под самое ухо.
Я слегка разозлился, зато Фриц хохотал столь заразительно и был так доволен, что я не выдержал и тоже засмеялся. Мы быстро, один за другим, произвели три мощных бомбовых взрыва и слушали, как громоподобные звуки долго раскатывались эхом вверх и вниз по долине. Затем последовали хлопушка, шутиха и большое огненное колесо, а под самый конец мы запустили в черное небо три наши прекрасные ракеты.
— Настоящая, хорошая ракета — почти что литургия, — сказал брат, который иногда любил выражаться образно, — или прекрасная песня, согласись? Это так празднично.
Нашу последнюю хлопушку мы забросили по дороге домой во двор мясника прямо на злую собаку, которая в ответ ужасно взвыла и минут пятнадцать яростно лаяла нам вслед. Затем мы вернулись домой, довольные и с черными руками, как два удальца, совершившие веселую проказу. Родителям же мы с восторгом поведали о чудесной вечерней прогулке, видах на долину и звездном небе.
Однажды утром, когда я на подоконнике чистил трубку, прибежала Лотта и крикнула:
— Моя подруга приедет в одиннадцать часов.
— Анна Амберг?
— Она самая. Пойдешь со мной ее встречать?
— Я готов.