Хюрлин замолк, делая вид, будто заснул. Чувство осторожности подсказало ему, что, начни сейчас канатчик распространяться про свою бабу, конца этому уже не будет.
— Ну и спи, дубина! — проворчал Хеллер. Раздражаться он себе не позволял и, сделав несколько притворных глубоких вдохов, в самом деле заснул.
Сон у канатчика, которому было уже шестьдесят, оказался короче, и утром он проснулся первым. Еще полчаса он повалялся в постели, уставясь на беленый потолок. Обычно он поднимался тяжело, чувствуя немоту в членах, но тут встал со своей кровати легко и тихо, точно утренний ветерок, босиком неслышно подбежал к Хюрлинову ложу и занялся его одеждой, повешенной на стуле. Он осторожно проверил ее, однако не нашел ничего, кроме карандашного огрызка в жилетном кармане, который тут же извлек и взял себе. Дыру в чулке своего сожителя он усилиями двух больших пальцев расширил до размеров значительных. Затем так же неслышно вернулся в свою теплую постель и зашевелился лишь после того, как Хюрлин уже проснулся и, встав, брызнул ему в лицо водой. Тут он прытко вскочил, натянул штаны и сказал: «Доброе утро». Одевался он совсем неспешно, а когда фабрикант его поторопил идти, сказал покладисто: «Знаешь, ступай пока сам, я скоро приду». Тот ушел, и Хеллер вздохнул с облегчением. Он проворно схватил умывальный тазик и выплеснул чистую воду через окно во двор, потому что к умыванию испытывал глубокую неприязнь. Избавившись от необходимости заниматься этим отвратительным делом, он вмиг оделся и успел как раз к кофе.
Застилать постель, убирать комнату и чистить сапоги можно было, конечно, без спешки, не скупясь на перерывы для разговора. Фабриканту казалось, что вдвоем заниматься всем этим выходит приятней и сподручней, нежели одному. Даже мысль о неумолимо надвигающейся работе вселяла в него не такой ужас, как прежде, и он хотя и помедлив, но почти что с веселой миной спустился вместе с канатчиком на зов коменданта во двор.
Как ни возмущался вязальщик и как ни пытался он преодолеть нерадивость своего питомца, запас дров за прошедшие две недели существенно не увеличился. Дровяная гора казалась такой же высокой, как прежде, а кучка распиленных кругляшей, сложенных в углу двора, дюжины две, не больше, напоминала скорей про забаву детей, которую по настроению начали и так же по настроению бросили.
Так что теперь обоим старикам предстояло работать на пару, а это значило, что надо было друг с другом договариваться и распределять работу, потому что козлы были только одни и пила тоже одна. После некоторых подготовительных жестов, вздохов и разговоров им пришлось все-таки преодолеть внутреннее сопротивление и взяться наконец за дело. Но тут выяснилось, увы, что все радужные надежды Карла Хюрлина были не более чем пустыми мечтаниями, ибо тотчас же обнаружилось, насколько оба они по-разному представляли себе эту работу.
У каждого из них обнаружился свой метод. Дело в том, что при всей их врожденной лености в душе каждого еще сохранялся все-таки остаток совести, которая робко напоминала им о необходимости постараться; и хоть на самом деле оба совершенно не хотели работать, но сами перед собой, во всяком случае, считали нужным изображать старание. Однако получалось это у каждого по-своему, и тут-то между обоими бедолагами, которых судьба вроде бы сделала братьями, возник неожиданный разлад по части намерений и склонностей.
Метод Хюрлина заключался в том, чтобы, ничего по существу не делая, все-таки постоянно быть чем-то занятым или изображать занятость. Чтобы просто взяться за рукоятку пилы, он осуществлял какой-то необычайно запутанный маневр, в ходе которого каждое движение понемногу замедлялось; помимо того, между любыми двумя простейшими движениями, например между тем, как взяться за пилу, и тем, как приставить ее к бревну, всякий раз изобреталось и осуществлялось множество бессмысленных и бесполезных промежуточных движений, так что он постоянно оказывался по горло занят, однако настоящая работа с помощью таких ухищрений все время отодвигалась куда-то подальше. Этим он напоминал осужденного, который все придумывает то одно, то другое, обсуждает и обговаривает, как должно быть обставлено и сделано то и это, лишь бы оттянуть неминуемое. Таким образом ему в самом деле удавалось заполнять положенные часы непрерывной деятельностью, от которой можно было взаправду взмокнуть, только работа при этом ни на шаг не сдвигалась.
Он надеялся, что эта своеобразная, но весьма практичная система встретит у Хеллера понимание и поддержку, однако результатом было полнейшее разочарование. Дело в том, что канатчик, следуя своим внутренним склонностям, исповедовал прямо противоположный метод. Он набрасывался на работу с судорожной решимостью, с пенящимся энтузиазмом, набрасывался самоотверженно, яростно, так, что пот брызгал во все стороны и пила летала. Но все это длилось лишь считанные минуты, на большее его не хватало, удовлетворив свою совесть, он заваливался отдыхать и больше не шевелил пальцем, пока спустя какое-то время на него снова не накатывался приступ, он опять впадал в раж и опять выдыхался. Результаты подобной деятельности не намного превосходили результаты деятельности фабриканта.
При таких обстоятельствах каждый неминуемо должен был воспринимать другого как тягостное препятствие и помеху. Энергичная, торопливая манера Хеллера, возвращавшегося все к тем же действиям, была внутренне чужда фабриканту, а тому в свою очередь противно было вечное его медлительное копанье. Когда канатчика прошибал пот в очередном приступе усердия, Хюрлин в испуге даже отступал на несколько шагов и с презрительной миной дожидался, пока гот, покряхтев и пропотев, не устанет, но даже на последнем дыхании не преминет все же упрекнуть Хюрлина.
— Ты только глянь, — кричал он, — ты глянь только, что за ленивая тварь, ты, бездельник! Тебе что, хотелось бы, чтоб за тебя другие вкалывали? Ну еще бы, конечно, ты же у нас шишка, ты господин фабрикант! Пилить целый месяц одно бревно, на большее тебя небось и не хватит.
Хотя такие оскорбительные, но в то же время справедливые упреки не особенно Хюрлина волновали, он у канатчика в долгу не оставался. Стоило Хеллеру, утомившись, присесть в сторонке, как он ему ту же ругань и возвращал. Он обзывал его дураком, недотепой, собакой, безобразником, картофельным королем, засранцем, сволочью, пожирателем змей, предводителем мавров, старой перечницей и, сопровождая свои слова вызывающими жестами, выражал пожелание, чтоб его били по его идиотской голове до тех пор, пока мир ему не покажется яблоком, а двенадцать апостолов шайкой разбойников. Раз-другой оба приходили жаловаться коменданту, но у Зауберле хватило ума запретить им это раз навсегда.
— Ну нет, — сказал он им сердито, — вы же не дети. Не впутывайте меня в свои дрязги, и на этом точка, все!
Тем не менее оба продолжали жаловаться друг на друга уже поодиночке. Так, однажды фабриканту в обед не досталось мяса, и, когда он стал этим громко возмущаться, вязальщик ответил:
— Не кипятитесь так, Хюрлин, должно же быть наказание. Хеллер мне рассказал, что вы тут сегодня болтали.
Канатчик немало торжествовал, добившись столь неожиданного успеха. Но вечером случилось наоборот, те перь Хеллер не получил супа, и тут оба хитреца поняли, что перехитрили сами себя. После этого наушничество прекратилось.
Друг друга, однако, они в покое не оставляли. Лишь изредка, когда оба посиживали на взгорке у дороги, поворачивая вслед прохожим свои морщинистые шеи, на короткий часок возникало между ними что-то вроде непрочного душевного согласия, тогда они рассуждали о делах в мире, о вязальщике, о призрении бедняков и о жидком приютском кофе или делились друг с другом своим идейным достоянием, каковое у канатчика сводилось к краткому описанию бабской психологии, у Хюрлина же к воспоминаниям о странствиях и фантастическим планам крупных финансовых спекуляций.
«Знаешь, когда человек оказывается женатым» — так начинал обычно свои речи Хеллер. А Хюрлин, когда наступала его очередь, начинал всегда так: «Дат бы мне кто тысячу марок» или «Когда я в последний раз был в Золингене». Много лет назад он там три месяца проработал, и можно было лишь удивляться, чего только с ним в этом Золингене ни случалось, чего он там не навидался.
Утомившись разговорами, они молча посасывали свои чаще всего холодные трубки, положив руки на острые коленки, плевали, не заботясь о регулярности, на дорогу да смотрели поверх кривых стволов старых яблонь вниз, на город, который их отверг и который они считали виноватым в своих несчастьях. Тогда им становилось тоскливо, они вздыхали, разводили руками, чувствуя себя старыми и никчемными. Так продолжалось до тех пор, пока тоска вновь не переходила в злость, для чего, как правило, бывало достаточно получаса. Начинал обычно Лукас Хеллер каким-нибудь подзуживанием.
— Глянь-ка туда вниз, — говорил он и показывал на долину.
— Ну? — бурчал другой.
— Чего «ну»! Не видишь, что ли?
— А ты там чего видишь, черт бы тебя драл?
— Я-то вижу так называемую валковую фабрику, бывшую «Хюрлин и мошенники», а теперь «Даллес и компания». Богатые люди, ох и богатые!
— Пошел ты знаешь куда? — бормотал Хюрлин.
— А? Спасибо за приглашение.
— Хочешь меня дураком выставить?
— Зачем, если уже и стараться нечего.
— Дерьмовая канатная шишка, вот ты кто!
— Арестант!
— Пропойца!
— Сам такой! Тебе бы только порочить порядочных людей.
— Я тебе сейчас последние зубы вышибу.
— А я тебе руки оборву, ты, банкрот, выскочка!
Таким образом начиналось сражение. Исчерпав все
известные ругательства и обидные слова, оба скомороха начинали изощряться в изобретении новых, еще позабористей, а когда и этот капитал иссякал, тогда оба боевых петуха, обессиленные и обозленные, плелись вслед друг за дружкой обратно к себе домой.
Оба ничего на свете так не желали, как только бы посильней поддеть сотоварища и ощутить свое превосходство, но если Хюрлин был поумней, то Хеллер брал коварством, и поскольку вязальщик соблюдал нейтралитет, взять верх никому не удавалось. Каждый больше всего хотел бы занять в приюте более высокое и почетное положение; оба они употребляли на это столько изобретательности и упорства, что половины этих сил в свое время хватило бы, чтобы удержаться на плаву вместо того, чтобы становиться Солнечными братьями.
Между тем большая куча дров во дворе мало-помалу уменьшалась. Остаток можно было оставить на потом, а тем временем заняться другими делами. Хеллер поденно работал в саду у старосты, Хюрлин же под наблюдением коменданта занимался делами домашними, как-то: чистил салат, перебирал чечевицу, нарезал бобы и тому подобное, и хотя особенно на этой работе не надрывался, но все-таки польза от него была. Так что вражда двух приютских братьев вроде бы начала понемногу затихать, поскольку целые дни они проводили теперь врозь. Тем более что каждый воображал, будто именно его работа дает ему особые преимущества и обеспечивает превосходство над другим. Так прошло лето, а там уже и листва начала облетать.
Однажды фабрикант, сидя после полудня у ворот и дремотно созерцая мир, увидел, что с горы спустился незнакомец, остановился перед «Солнцем» и спросил, как пройти к ратуше. Хюрлин проводил его до второго переулка, все ему объяснил и за труды получил от незнакомца две сигары. У первого же извозчика он попросил огонька, закурил и вернулся снова в тенек у подъезда, где с особенным наслаждением стал смаковать давно забытый вкус хорошей сигары, остаток же табака он вытряхнул в трубку и докурил, пока там не остался только пепел да несколько коричневых крошек. Вечером, когда из сада вернулся канатчик и стал, как обычно, рассказывать, какой прекрасный грушевый сидр с хлебом и редькой ему там давали на полдник и как благородно с ним там обращаются, Хюрлин тотчас же поведал ему о своем приключении, со всеми подробностями, чем вызвал у Хеллера великую зависть.
— И где эти сигары? — спросил тот заинтересованно.
— Выкурил, — хвастливо засмеялся Хюрлин.
— Обе?
— Так точно, господин начальник, обе.
— Сразу?
— Да нет же, дурачина, в два приема, сперва одну, потом вторую.
— А не врешь?
— С чего бы это мне врать?
— Тогда знаешь, что я тебе скажу? — коварно заметил канатчик, который ему не очень поверил. — Я тебе скажу, что ты осел, и притом вот с такими ушами.
— Это почему же?
— А потому, что, если б ты одну припрятал, у тебя на завтра бы осталось еще. А теперь у тебя что?
Этого фабрикант не выдержал. Ухмыльнувшись, он достал из нагрудного кармана оставленную сигару и подержал ее перед завистливым взором канатчика, так, чтобы как следует его раздразнить.
— А это видал? Вот и заруби себе на носу, я не такой дурак, как ты думаешь.
— Ну-ну. Одна, значит, есть. Дай-ка посмотреть.
— Держи карман шире! Я тебя знаю!
— Да нет, посмотреть только. Понять, на самом ли деле хорошая. Отдам сразу.
Хюрлин дал ему сигару, тот повертел ее в пальцах, поднес к носу, понюхал и, неохотно возвращая, сказал сочувственным тоном:
— На, бери обратно. Таких дают на крейцер пару.
Тут завязался спор о качестве и цене сигар, который
продолжался до самого сна. Раздеваясь, Хюрлин положил свое сокровище на подушку и трепетно стерег ее.
— Ты ее с собой в постель возьми! — подзадорил Хеллер. — Может, она родит еще одну.
Фабрикант ничего не ответил, но когда сосед улегся, он аккуратно положил сигару на подоконник и тотчас сам забрался в постель. Приятно растянувшись, он еще раз с наслаждением вспомнил, как хвастливо и гордо пускал сегодня в небеса нежный дым и как добротный запах оживил в нем чувство прежней значительности и великолепия. Потом он заснул, и во сне картины былого величия предстали перед ним во всем блеске, и его покрасневший, ставший чересчур, пожалуй, большим нос был во сне презрительно задран, как когда-то, в лучшие времена.
Посреди ночи, однако, он внезапно проснулся, чего прежде с ним никогда не случалось, и увидел у изголовья своей кровати канатчика, тянущегося к сигаре на подоконнике.
С бешеным криком он вскочил с кровати и загородил злоумышленнику путь к отступлению. Какое-то время оба противника стояли друг против друга молча и неподвижно, набычившись, бросая друг на друга пронзительные гневные взгляды, и сами не могли бы сказать, страх или чрезмерная внезапность не позволили им сразу же вцепиться друг другу в волосы.
— Положь сигару на место, — наконец сипло сказал Хюрлин.
Канатчик не шевельнулся.
Положь, я сказал! — повторил тот, и поскольку Хеллер опять же не двинулся, он размахнулся и, без сомнения, влепил бы канатчику смачную оплеуху, если бы тот вовремя не пригнулся. При этом он уронил сигару, Хюрлин поскорей нагнулся было за ней, но Хеллер на ступил на нее пяткой, так что сигара, тихо хрустнув, рассыпалась. Вот тут он получил от фабриканта удар под ребра, и началась потасовка. Впервые они пустили в ход кулаки, но так как гнев все-таки сдерживался трусостью, ничего такого уж чрезвычайного не случилось. То один делал шаг вперед, то другой, два голых старика без особого шума елозили по комнате, точно исполняли древний танец, и вид у каждого был геройский, но ни один другого не трогал. Так продолжалось долго, до тех пор, пока фабрикант не улучил момент и не схватился за умывальный тазик; он бешено замахнулся им и с силой опустил на беззащитный череп своего врага. Этот удар жестяным тазом по голове отозвался во всем доме таким воинственным гремящим звуком, что тотчас же отворилась дверь, вошел комендант в ночной рубашке и, смеясь и ругаясь, предстал перед бойцами.
— Да вы что это, паршивцы, — заорал он на них, — устроили побоище в чем мать родила, как два старых козла, аж дом ходуном ходит! А ну-ка марш по кроватям, и если я услышу еще хоть звук, пеняйте на себя!
— Он же украл! — завопил Хюрлин, едва не плача от обиды и злости. Но тот не стал его слушать и велел заткнуться. «Старые козлы», ворча, полезли обратно в постели, вязальщик еще некоторое время послушал под дверью, а когда он удалился, в комнате было тихо. На полу возле тазика лежали остатки сигары, в окошко глядела бледная ночь позднего лета, а на стене над двумя до смерти разъяренными бедолагами висело в обрамлении цветов изречение: «Дети мои, возлюбите друг друга!»
Но по крайней мере небольшого удовлетворения после этой истории Хюрлин добился на следующий день. Он наотрез отказался впредь ночевать с канатчиком в одной комнате, и вязальщик, почувствовав, что с таким сопротивлением ему ничего не поделать, вынужден был переселить того в другую комнатушку. Так что фабрикант снова стал жить один, и как он ни был рад избавиться от общества канатчика, ему стало не совсем по себе, ибо впервые он с такой ясностью ощутил, сколь безнадежен тупик, в который загнала его судьба на старости лет.
Безрадостные это были мысли. Раньше, как бы там ни было, он все же мог чувствовать себя свободным, и даже в самые худые дни у него находилась пара монет, чтобы заглянуть в пивнушку, а при желании он в любой момент мог снова пуститься в странствия. Теперь же он вынужден был сидеть тут, бесправный и беспомощный, о монетах и речи быть не могло, и ничего ему впереди не светило, только стареть здесь и чахнуть, покуда не придет срок окончательно протянуть ноги.
Новым взглядом, без всякого интереса к городу, окидывал он теперь со своего наблюдательного пункта на взгорке долину, белые сельские дорога, провожал с тоской в глазах пролетающих мимо птиц, проплывающие облака, проезжающие взад и вперед телеги — печальный, никому не нужный человек. Вечерами он стал даже почитывать, но часто взгляд его, отчужденный и подавленный, отрывался от назидательных историй календаря и благочестивых журналов, он вспоминал свои молодые годы, Золинген, фабрику, тюрьму, вечера в былом «Солнце» и снова предавался мыслям о своем одиночестве, о безнадежном нынешнем одиночестве.
Канатчик Хеллер поглядывал на него искоса, испытующим взглядом, а какое-то время спустя он даже попытался восстановить отношения. Так, встречаясь иногда с фабрикантом на взгорке, где тот отдыхал, он изображал на лице приветственную мину и окликал его:
— Хорошая погодка, а, Хюрлин? Неплохая, говорю, выдалась осень, ты как считаешь?
Но Хюрлин, взглянув на него, только вяло кивал и не отвечал ни слова.
Возможно, несмотря на все это, между двумя упрямцами все-таки протянулась бы какая-то нить, потому что в своей тоске и меланхолии Хюрлин рад был бы ухватиться за любое человеческое существо, лишь бы хоть ненадолго избавиться от чувства горького одиночества и пустоты. Комендант, которому тихая тоска фабриканта никак не нравилась, делал все, что мог, лишь бы помирить обоих подопечных.
Но тут в течение сентября один за другим в приюте появились сразу два новых обитателя, причем совершенно разных.
Одного звали Луис Келлерхальс, но никто в городе этого имени не знал, поскольку уже десятки лет его называли прозвищем Холдрия, происхождение которого оставалось неизвестным. Будучи уже много лет обузой для города, он нашел себе приют у расположенного к нему ремесленника, где прижился как бы на правах члена семьи. Однако теперь этот ремесленник умер, и поскольку его подопечный не входил в перечень передаваемого наследства, ему предстояло теперь жить в богадельне. Он прибыл сюда с туго набитым льняным мешком, чудовищно синим зонтом и покрашенной в зеленый цвет деревянной клеткой, в которой сидел обычный, но очень толстый воробей, ничуть не взволнованный переездом. Холдрия вошел улыбающийся, сердечный, сияющий, каждому пожал руку, однако ни слова не сказал и ни о чем не спрашивал, а когда к нему обращались, источал такую блаженную доброту, что, даже если бы до сих пор его и так все не знали, через четверть часа любому стало бы ясно, что перед ним всего-навсего безобидный придурок.
Второй же, вселившийся через неделю, выглядел ничуть не менее расположенным и жизнерадостным, но слабоумным отнюдь не являлся. Это был хотя и безвредный, но хитрый пройдоха, звали его Штефан Финкенбайн и принадлежал он к известной в городе и окрестностях династии бродяг и попрошаек Финкенбайнов, чье разветвленное семейство в лице множества представителей осело в Герберсау и вписалось в него. Почти все Финкенбайны без исключения обладали живым и ясным умом, однако никто из них ни разу не применил своего ума к какому бы то ни было делу, ибо по своей натуре и по характеру эти люди могли быть только вольными птицами, которым больше нравится ничего не иметь.
Упомянутому Штефану еще не было шестидесяти, и на здоровье он мог не жаловаться. Хоть и был он несколько тощ и сложения почти нежного, но при этом вынослив, бодр, всегда в хорошей форме, и каким это хитрым манером ему удалось заполучить или выцыганить у общины место в богадельне, было загадкой. В городе нашлось бы достаточно людей постарше, несчастней, да и победнее. Но, едва услышав, что появилось такое заведение, он не мог себе найти покоя, он чувствовал себя рожденным для того, чтобы стать Солнечным братом, он должен был им стать. И вот теперь он был здесь, такой же улыбчивый и любезный, как славный Холдрия, только багаж его был существенно легче, ибо помимо одежды, что была на нем, он имел лишь единственную, сохранившую если не цвет, то форму жесткую воскресную шляпу старомодного вида. Когда Штефан Финкенбайн ее надевал, слегка сдвинув на затылок, его можно было назвать классическим представителем семейства бродяг.
Он повел себя как бывалый, веселый, компанейский человек и, поскольку в комнате Хюрлина уже обосновался Холдрия, поселился с канатчиком Хеллером. Все его здесь устраивало, все было хорошо, не нравилась только молчаливость сотоварищей. За час перед ужином, когда все четверо сидели на свежем воздухе, Финкенбайн вдруг заговорил:
— Слушай-ка, господин фабрикант, у вас тут что, всегда так уныло? Прямо как похоронная команда.
— Ладно, оставь меня в покое.
— Нет, ну чего тут тебе не хватает? Вообще, почему мы все так тоскливо тут сидим? Можно бы по крайней мере хоть шнапсу выпить, разве нет?
Хюрлин завороженно прислушался было к этим словам, что-то на миг блеснуло в его усталых глазах, но потом он покачал безнадежно головой, вывернул свои пустые карманы и сделал страдальческую мину.
— А, у вас, что ли, монеты нету? — засмеялся Финкенбайн. — Бог ты мой, а я-то думал, у фабриканта в мошне всегда звенит. Но сегодня в честь знакомства я готов угостить, нельзя же так, всухую. Пошли, ребята, у Финкенбайна, когда надо, найдется что-нибудь в загашнике.
Оба члена похоронной команды живо вскочили на ноги. Слабоумного они решили оставить, а сами втроем поскорей заковыляли в «Звезду» и скоро уже сидели у стены каждый за своим стаканом хлебной водки. Хюрлина, который уже несколько недель и даже месяцев не видел трактира изнутри, охватило радостное возбуждение. Он глубоко вдыхал в себя забытый запах этого места и смаковал водку маленькими бережными, робкими глотками. Подобно человеку, пробудившемуся от тягостного сна, он чувствовал, как к нему снова возвращается жизнь, чувствовал себя снова в знакомой родной обстановке. Он снова вспоминал один за другим забытые лихие жесты былых разгульных времен, он стучал по столу, пощелкивал пальцами, сплевывал на пол и звучно растирал плевок подошвой. Даже его речь стала вдруг вдохновенной, удалые выражения прежних веселых лет слетали с его посиневших губ едва ли не как раньше зычно, грубо, уверенно.
Но если фабрикант чувствовал себя как бы помолодевшим, Лукас Хеллер смотрел в свой стакан задумчиво, он чувствовал, что, кажется, пришло время расквитаться с этим гордецом за все оскорбления, и особенно за тот позорный ночной удар жестяным тазом. Он держался тихо, но внимательно выжидал наиболее подходящий момент для мести.
Между тем Хюрлин, как бывало когда-то, взялся уже и за второй стакан, краем уха прислушиваясь к разговору за соседним столом, кивками, покашливанием и гримасами выражая свое к нему отношение и даже иногда вставляя в него свои дружелюбные «да-да» или «ну-ну». Он чувствовал себя совершенно погрузившимся в прекрасное прошлое, и по мере того, как разговор оживлялся, все больше и больше поворачивался в ту сторону, и, как бывало прежде, решил вскоре добавить своего огня в чужую перепалку. Вначале говорившие не обратили на это внимания, потом наконец один из них, кучер, на него прикрикнул:
— Господи, да это же фабрикант! Ну, тебе чего надо, рвань старая? Давай по-хорошему заткнись, а не то я с тобой иначе потолкую.
Получив такой отпор, Хюрлин огорченно отвернулся, но тут канатчик толкнул его локтем и зашептал горячо:
— Ты что, не можешь заткнуть ему пасть? Скажи-ка ему как следует, мерзавцу!
Раззадоренный таким подзуживанием, фабрикант заново почувствовал себя оскорбленным. Он строптиво стукнул по столу, подался немного в сторону говорившего, воинственно огляделся и воскликнул низким басом:
— А повежливей чуток нельзя, ты? Тебе следовало бы немного поучиться манерам.
Кто-то засмеялся. Кучер еще раз погрозил по-хорошему:
— Не зарывайся, фабрикант. Не заткнешься, пеняй на себя.
— А я и не зарываюсь, — с твердым достоинством сказал Хюрлин, которого Хеллер опять поощрил толчком локтя. — Я здесь на равных правах и могу говорить, как все. К твоему сведению.
Тогда парень, который как раз выставлял своему столу угощение и потому изображал хозяина, встал со своего места и подошел к нему. Препирательство ему надоело.
— Ступай домой, в богадельню, там твое место! — прикрикнул он на Хюрлина, взял его, перепуганного, за шиворот, подтащил к дверям и пинком выставил вон. Все посмеялись, им было весело, они считали, что так тому и надо. С маленьким эпизодом было покончено, и все с шумом и криками вернулись к своим важным разговорам.
Канатчик блаженствовал. Он выставил Финкенбайна еще на один стаканчик. А поскольку он уже понял цену этому своему новому сотоварищу, ему изо всех сил хотелось с ним подружиться, что Финкенбайн с улыбкой позволял. Тот в свое время как-то попробовал побираться в присутствии Хюрлина и получил от господина фабриканта строгий выговор. Тем не менее он ничего против него не имел и ни словом не поддержал брани, которую Хеллер обрушил теперь на отсутствующего. В отличие от других, переживших падение, но знавших лучшие времена, он принимал мир, как есть, и людские слабости его только забавляли.
— Ладно, канатчик, — оборвал он. — Хюрлин, конечно, дурак, но бывают и хуже. И нам еще придется иметь друг с другом дело.