Мне казалось, что время тянется бесконечно долго, час за
часом, бесполезно, а я все сижу в душной гостиной, через
северные окна которой виднеется ненастоящее озеро и фальшивые
фьорды; и меня притягивает и влечет к себе только прекрасная и
странная незнакомка, которую я считаю грешницей. Мне
обязательно нужно разглядеть ее лицо, но ничего не получается.
Лицо ее смутно светится в обрамлении темных распущенных волос,
все оно -- заманчивая бледность, ничего больше. Глаза у нее,
скорее всего, темно-карие, я уверен -- они именно карие, но,
кажется, тогда они не подходят к этому лицу, которое взгляд мой
силится различить в этой расплывчатой бледности, но я точно
знаю, что черты его хранятся в дальних, недоступных глубинах
моих воспоминаний.
Наконец что-то переменилось. Вошли те двое. Они
поздоровались с красивой дамой и были представлены мне.
"Обезьяны", -- подумал я и тут же рассердился сам на себя, ведь
я просто завидовал вон тому, в изящном модном костюме
кирпичного цвета, это была зависть и чувство стыда за себя.
Отвратительное чувство зависти к безупречным, бесстыдным,
ухмыляющимся! "Возьми себя в руки!" -- приказал я самому себе.
Оба человека равнодушно пожали мою протянутую руку -- почему я
им подал ее? -- и состроили насмешливые мины.
Тут я почувствовал, что со мной что-то не так. Я ощутил
неприятный холод, который шел по телу откуда-то снизу. Я
опустил глаза и увидел, бледнея, что стою в одних носках2.
Опять эти дикие, нелепые, глупые препятствия и трудности!
Другим никогда не случается стоять раздетым или полураздетым в
гостиной перед сворой безупречных и беспощадных! Я безнадежно
пытался хотя бы прикрыть одной ногой другую и тут взглянул
ненароком в окно и увидел, что скалистые берега озера угрожающе
и дико синеют фальшивыми и мрачными красками, притворяясь
демоническими. Удрученно и беспомощно посмотрел я на
незнакомцев, полный ненависти к этим людям и еще большей
ненависти к самому себе, -- ничего у меня не получалось,
никогда-то мне не везло. И почему, собственно, я чувствовал
себя в ответе за это глупое озеро? Ну, раз чувствовал, значит,
неспроста. С мольбой заглянул я в лицо кирпично-рыжему, щеки
его сияли ухоженной свежестью и здоровьем, хотя я хорошо знал,
что понапрасну унижаюсь, -- он не пожалеет меня.
Теперь он как раз обратил внимание на мои ноги в темных
грубых носках -- слава Богу еще, что они не дырявые, -- и
отвратительно ухмыльнулся. Он подтолкнул своего приятеля и
показал на мои ноги. Тот тоже издевательски заулыбался.
-- Вы на озеро посмотрите! -- воскликнул я, показывая
рукой в окно.
Рыжий пожал плечами -- ему и в голову не пришло
повернуться к окну -- и что-то сказал своему приятелю; я
половину не расслышал, но речь шла обо мне и таких вот
простофилях без ботинок, которым не место в такой гостиной. При
этом в слове "гостиная" для меня, как в детстве, звучал
какой-то оттенок благородства и светскости, прекрасный и
фальшивый одновременно.
Чуть не плача, я наклонился и посмотрел на свои ноги, как
будто надеялся еще что-то поправить, и теперь оказалось, что я
сбросил с ног стоптанные домашние туфли, -- как бы то ни было,
одна туфля, большая, мягкая, темно-красная, валялась на полу. Я
нерешительно поднял ее, ухватившись за задник, по-прежнему в
том же слезливом настроении. Туфля выскользнула, но я успел
поймать ее на лету -- а она тем временем выросла еще больше --
и держал теперь ее за носок.
И тут я внезапно с каким-то внутренним облегчением ощутил
глубокую значимость этой туфли, которая чуть покачивалась у
меня в руках под тяжестью массивного задника. Ах, какое
великолепие -- такая вот дряблая туфля, до чего она мягкая и
тяжелая! Я попробовал взмахнуть ею -- это было нестерпимое
ощущение, и оно пронзило меня блаженством насквозь. Никакая
дубинка, никакой резиновый шланг не шел ни в какое сравнение с
моей большой туфлей. Я дал ей итальянское имя Канцильоне*.
Едва я играючи обрушил первый удар своей Канцильоне на
голову рыжего, как этот молодой и безупречный модник,
качнувшись, повалился на диван, а все остальные, и та комната,
и страшное озеро -- утратили надо мной всякую власть. Я был
большой и сильный, я был свободен, и во втором ударе, который
пришелся рыжему по голове, уже не было ничего от борьбы, от
суетливой обороны, а лишь ликование и освобожденная радость
победителя. Да и к поверженному врагу у меня не было ненависти,
он был мне интересен, дорог и мил, ведь я был его господином и
его творцом. Ибо каждый хороший удар, который я наносил своей
романской дубинкой-туфлей, все больше придавал форму этой
незрелой обезьяньей голове, выстраивал, лепил, и с каждым
ударом она становилась все более привлекательной, красивой,
благородной, становилась моим творением, моим произведением,
которым я был доволен и которое я любил. Последним ласковым
ударом, ударом кузнеца, я вправил ему, в точности так, как
надо, выпирающую часть затылка. Он был завершен. Он
поблагодарил меня и погладил мне руку. "Ну-ну, полно тебе", --
кивнул я. Он скрестил руки на груди и робко сказал: "Меня зовут
Пауль".
Удивительное, радостное чувство всесилия росло в моей
груди и расширяло пространство вокруг меня; комната -- ничем
уже не походившая на "гостиную"! -- стыдливо ускользала и
наконец боязливо исчезла куда-то в раболепном ничтожестве. Я
стоял на берегу озера. Озеро было иссиня-черное, свинцовые тучи
давили на мрачные горы, во фьордах, пенясь, вскипала темная
вода, над нею натужно и тревожно кружили теплые вихри. Я
посмотрел вверх и поднял руку, давая знак начинать бурю. Молния
сорвалась с небес, холодным белым светом озарив тяжелую синеву,
сверху обрушился теплый ураган, в небе серый хаос форм
стремительно растекался, вспухая мраморными жилами. Большие
округлые волны боязливо катились по исхлестанной ветром