есть открытые врата, через которые душа, если она к этому
готова, может проникнуть в недра мира, где ты и я, день и ночь
становятся едины. Всякому человеку попадаются то там, то тут на
жизненном пути открытые врата, каждому когда-нибудь приходит
мысль, что все видимое есть символ и что за символом обитают
дух и вечная жизнь. Но немногие входят в эти врата и
отказываются от красивой видимости ради прозреваемой
действительности недр.
Так и чашечка ириса казалась маленькому Ансельму
раскрывшимся тихим вопросом, навстречу которому устремлялась
его душа, источая некое предчувствие блаженного ответа. Потом
приятное многообразие предметов вновь отвлекало его играми и
беседами с травой и камнями, с корнями, кустарниками, живностью
-- со всем, что было дружеского в его мире. Часто он глубоко
погружался в созерцание самого себя, сидел, предавшись всем
удивительным вещам в собственном теле, с закрытыми глазами,
чувствовал, как во рту и в горле при глотании, при пении, при
вдохе и выдохе возникает что-то необычное, какие-то ощущения и
образы, так что и здесь в нем отзывались чувства тропы и врат,
которыми душа может приникнуть к другой душе. С восхищением
наблюдал он те полные значения цветные фигуры, которые часто
появлялись из пурпурного сумрака, когда он закрывал глаза:
синие или густо-красные пятна и полукружья, а между ними --
светлые стеклянистые линии. Нередко с радостным испугом Ансельм
улавливал многообразные тончайшие связи между глазом и ухом,
обонянием и осязанием, на несколько мгновений, прекрасных и
мимолетных, чувствовал, что звуки, шорохи, буквы подобны и
родственны красному и синему цвету, либо же, нюхая траву или
содранную с ветки молодую кору, ощущал, как странно близки вкус
и запах, как часто они переходят друг в друга и сливаются.
Все дети чувствуют так, но Не все с одинаковой силой и
тонкостью, и у многих это проходит, словно и не бывало, еще
прежде, чем они научатся читать первые буквы. Другим людям
тайна детства близка долго-долго, остаток и отзвук ее они
доносят до седых волос, до поздних дней усталости. Все дети,
пока они еще не покинули тайны, непременно заняты в душе
единственно важным предметом: самими собой и таинственной
связью между собою и миром вокруг. Ищущие и умудренные с
приходом зрелости возвращаются к этому занятию, но большинство
людей очень рано навсегда забывают и покидают этот глубинный
мир истинно важного и всю жизнь блуждают в пестром лабиринте
забот, желаний и целей, ни одна из которых не пребывает в
глубине их "я", ни одна из которых не ведет их обратно домой, в
глубины их "я".
В детстве Ансельма лето за летом, осень за осенью
незаметно наступали и неслышно уходили, снова и снова зацветали
и отцветали подснежники, фиалки, желтофиоли, лилии, барвинки и
розы, всегда одинаково красивые и пышные. Он жил одной с ними
жизнью, к нему обращали речь цветы и птицы, его слушали дерево
и колодец, и первые написанные им буквы, первые огорчения,
доставляемые друзьями, он воспринимал по-старому, вдобавок к
саду, к матери, к пестрым камешкам на клумбе.
Но однажды пришла весна, которая звучала и пахла не так,
как все прежние, и дрозд пел -- но не старую свою песню, и
голубой ирис расцвел -- но грезы и сказочные существа уже не
сновали в глубь и из глуби его чашечки по тропинке среди
золотого частокола. Клубника исподтишка смеялась, прячась в
зеленой тени, бабочки, сверкая, роились над высокими кашками,
но все было не таким, как всегда, и мальчику стало важно
другое, и с матерью он часто ссорился. Он сам не знал, что это,
отчего ему порой становится больно и что ему мешает. Он только
видел, что мир изменился и дружеские привязанности прежних
времен распались и оставили его в одиночестве.
Так прошел год, и еще год, и Ансельм уже не был ребенком,
и пестрые камешки на клумбе стали скучны, цветы немы, а жуков
он теперь накалывал на булавки и совал в ящик, и душа его
вступила на долгий и трудный кружный путь, и прежние радости
иссякли и пересохли.
Неистово рвался молодой человек в жизнь, которая, казалось
ему, только сейчас начинается. Развеялся и растаял в памяти мир
тайного, новые желания, новые дороги манили прочь. Детство еще
не покинуло его, пребывая еле уловимо в синеве взгляда и в
мягкости волос, но он не любил, чтобы ему напоминали об этом, и
коротко остриг волосы, а взгляду придал столько смелости и
искушенное, сколько мог. Прихоть за прихотью вели его сквозь
тоскливые, полные ожидания годы: он был то примерный ученик и
добрый друг, то робкий отшельник, то книгочей, зарывшийся до
ночи в какой-нибудь том, то необузданный и громогласный
собутыльник на первых юношеских пирушках. Из родных мест ему
пришлось уехать. Видел он их только изредка, когда навещал
мать, -- переменившийся, позврослевший, со вкусом одетый. Он
привозил с собой друзей, привозил книги -- каждый раз
что-нибудь другое, -- и, если ему случалось идти через сад, сад
был мал и молчал под его рассеянным взглядом. Никогда больше не
читал он повести в пестрых прожилках камней и листьев, никогда
не видел Бога и вечности, обитающих в тайная тайных цветущего
голубого ириса.
Ансельм был школьником, был студентом, возвращался в
родные места сперва в красной, потом в желтой шапке, с пушком
на губе, потом с молодой бородкой. Он привозил книги на чужих
языках, однажды привез собаку, а в кожаной папке, что он
прижимал к груди, лежали то утаенные стихи, то переписанные
истины стародавней мудрости, то портреты и письма хорошеньких
девушек. Он возвращался опять, побывав в чужих странах и пожив
на больших кораблях в открытом море. Он возвращался опять, став
молодым ученым, в черной шляпе и темных перчатках, и прежние
соседи снимали перед ним шляпу и называли его "господин
профессор", хотя он и не был еще профессором. Он приехал опять,
весь в черном, и прошел, стройный и строгий, за медлительной
повозкой, где в украшенном гробу лежала его старая мать. А