прожить и дня так, чтобы музыка в моем сердце не была самым
главным. Если мне предстоит жить рядом с мужчиной, то его
внутренняя музыка должна сливаться с моей в тончайшей гармонии,
а сам он обязан желать лишь одного: чтобы его музыка звучала
чисто и была созвучна с моей. Способен ты на это, мой друг? При
этом твоя известность, может статься, не возрастет еще больше,
а почестей станет меньше, дома у тебя будет тихо, а морщины на
лбу, которые я вижу вот уже несколько лет, разгладятся. Ах,
Ансельм, дело у нас не пойдет. Смотри, ведь ты не можешь не
изучать все новых морщин у себя на лбу и не прибавлять себе все
новых забот, а что я чувствую и что есть мое "я", ты, конечно,
любишь и находишь очень милым, но для тебя это, как для
большинства людей, всего только изящная игрушка. Послушай же,
то, что теперь для тебя игрушка, для меня -- сама жизнь, и тем
же самым оно должно стать для тебя, а все, чему ты отдаешь труд
и заботу, для меня -- только игрушка, и жить ради нее, на мой
взгляд, вовсе не стоит. Я никогда уже не стану другой, Ансельм,
потому что я живу согласно своему внутреннему закону. Но
сможешь ли стать другим ты? А ведь тебе нужно стать совсем
другим, чтобы я могла быть твоей женой.
Ансельм молчал, пораженный ее волей, которую полагал
слабой и детски несерьезной. Он молчал и, не замечая, в
волнении мял рукой взятый со стола цветок.
Ирис мягко отобрала у него цветок -- и это как тяжелый
упрек поразило его в сердце -- и вдруг улыбнулась ему светло и
любовно, как будто бы нашла, хоть и не надеялась, путь из
темноты.
-- Мне пришла мысль, -- сказала она тихо и покраснела. --
Ты найдешь ее странной, может быть, она покажется тебе
прихотью. Но это не прихоть. Согласен ты ее выслушать? И
согласишься ли, чтобы она решила о нас с тобой?
Ансельм взглянул на подругу, не понимая ее, на ее бледном
лице была тревога. Ее улыбка заставила его довериться ей и
сказать "да".
-- Я дам тебе задачу, -- сказала Ирис, внезапно вновь став
серьезной.
-- Хорошо, это твое право, -- покорился ей друг.
-- Я говорю серьезно, это мое последнее слово. Согласен ты
принять его так, как оно вылилось у меня из души, не торгуясь и
не выпрашивая скидки, даже если не сразу его поймешь?
Ансельм обещал ей. Тогда она встала, подала ему руку и
сказала:
-- Ты часто говорил мне, что всякий раз, как произносишь
мое имя, чувствуешь, будто тебе напоминают о чем-то забытом, но
что было тебе важно и свято. Это знамение, Ансельм, это и
влекло тебя ко мне все эти годы. И я тоже полагаю, что ты в
душе потерял и позабыл нечто важное и святое, и оно должно
пробудиться прежде, чем ты найдешь счастье и достигнешь своего
предназначения. Прощай, Ансельм! Я протягиваю тебе руку и прошу
тебя: ступай и постарайся отыскать в памяти, о чем напоминает
тебе мое имя. В день, когда ты вновь это найдешь, я согласна
стать твоей женой и уйти, куда ты захочешь, других желаний,
кроме твоих, у меня не будет.
Ансельм в замешательстве и в удрученности хотел перебить
Ирис, с упреком назвать ее требованье прихотью, но ее светлый
взгляд напомнил ему о данном обещании, и он промолчал. Опустив
глаза, он взял руку подруги, поднес ее к губам и пошел прочь.
В течение жизни он брал на себя и решал немало задач, но
такой, как эта, -- странной, важной и вместе с тем
обескураживающей -- не было ни разу. День за днем не знал он
покоя и уставал от мыслей, и каждый раз наступал миг, когда он
в отчаянии и в гневе объявлял эту задачу капризом безумной
женщины и старался выбросить ее из головы. Но потом в самой
глубине его существа что-то тихо начинало перечить ему --
какая-то едва уловимая затаенная боль, осторожное, едва слышное
напоминание. Этот голос в его собственном сердце говорил, что
Ирис права, и требовал от Ансельма того же самого.
Но задача была слишком трудна для ученого. Он обязан был
вспомнить о чем-то давно забытом, обязан был найти единственную
золотую нить3 в паутине канувших в прошлое лет, схватить руками
и принести возлюбленной нечто сравнимое только с птичьим зовом,
подхваченным ветром, радостью или грустью, налетающими, когда
слушаешь музыку, нечто более тонкое, неуловимое и бесплотное,
чем мысль, более нереальное, чем ночное сновидение, более
расплывчатое, чем утренний туман.
Много раз, когда он, пав духом, все от себя отбрасывал и в
досаде от всего отказывался, до него внезапно долетало как бы
веяние из далеких садов, он шептал самому себе имя Ирис,
многократно, тихо, словно играя, -- как пробуют ваять ноту на
натянутой струне. "Ирис, -- шептал он, -- Ирис!" -- и
чувствовал, как в глубине души шевелится что-то
неуловимо-болезненное: так в старом заброшенном доме иногда без
повода открывается дверь или скрипит ставень. Он проверял свои
воспоминания, которые, как полагал прежде, носил в себе
разложенными по порядку, и делал при этом удивительные и
огорчающие открытия. Запас воспоминаний был у него много
меньше, чем он думал. Целые годы отсутствовали и лежали
пустыми, как незаполненные страницы, когда он возвращался к ним
мыслью. Он обнаружил, что лишь с большим трудом может отчетливо
представить себе облик матери. Он совершенно забыл, как звали
девушку, которую в юности, наверно, целый год преследовал
самыми пылкими домогательствами. Ему вспомнилась собака,
которую в студенческие годы он купил по прихоти и которая жила
у него некоторое время. Понадобилось несколько дней, чтобы в
памяти всплыла ее кличка.
С болью и все возрастающей печалью смотрел несчастный
назад, на свою жизнь, почти улетучивающуюся и пустую, не
принадлежащую ему больше, чужую, не имеющую к нему отношения,
как нечто выученное когда-то наизусть, а теперь с трудом
собираемое по бессмысленным кусочкам. Он начал писать в